II
Павловск. -- Императрица Мария Федоровна. -- Бабушка Архарова, ее образ жизни и выезд ко двору и в гости. -- Проспер Соллогуб. -- Семейство Голицыных. -- Семейство Шаррьер. -- Евгений Штерич. -- Первое знакомство с М. И. Глинкой. -- Иван Петрович Архаров. -- Николай Петрович Архаров. -- Архаровский полк. -- Празднование именин бабушки. -- Посещение императрицы. -- Великий князь Александр Николаевич. -- Поездка в симбирское имение. -- Наше дорожное общество. -- Н. А. Щепотьев. -- Переправа через Волгу. -- Новые ощущения. -- Приезд в Никольское. -- Встреча.
В последовательности моих рассказов я несколько увлекся вперед по хронологии событий. Возвращаюсь к впечатлениям прежнего времени и останавливаюсь снова на местности, игравшей важную роль в моем детстве, а именно на Павловске. Павловск, привлекающий и ныне публику вокзалом, оркестром, дачами и прелестным парком, был во время оно собственностью и летним местопребыванием императрицы Марии Федоровны. Он имел вид роскошного и цветистого оазиса, где со всех сторон чувствовалось присутствие царственной владетельницы, бывшей у себя и заботливою помещицею, и гостеприимною хозяйкою, не уклоняясь, впрочем, от величия сана. При ее дворе соблюдались в одно время и строгий этикет, и сердечное радушие, так что в Павловске было и легко, и привольно. Собственно для себя императрица отделила только небольшой цветник, примыкавший к дворцу, а затем все сады, все парки, все павильоны, все гуляния, все беседки и шакаты1 были открыты для посетителей. На ферме и в других сельских зданиях стояли накрытые столы со многими яствами и черным хлебом на случай, если гости проголодаются. Тут мы, дети, частенько лакомились. У Розового павильона2, густо обсаженного розами, стояли деревянные горы для катанья, качели, гимнастические аппараты. И этим мы пользовались. Однажды я даже вздумал сбежать с деревянной горы, и в то время как бежал, на меня налетел молодой князь Василий Репнин в колясочке. Но я всегда умел не терять присутствия духа в минуту опасности. На всем бегу я угораздился прыгнуть и, вместо того чтоб переломить себе ноги, отделался ушибом в пятку. В самом павильоне раздавались звуки эоловой арфы, поставлено было фортепиано для любителей музыки, находились разные книги и даже открытый альбом, где каждому посетителю дозволялось записывать свои мысли. В нем и была записана прекрасная басня "Василек" И. А. Крылова, им написанная в то время, когда он гостил в Павловске3. Императрица Мария Федоровна любила, чтоб у нее гостили. Нас водили к проживавшим у нее летом двум старушкам, из коих одна, престарелая и худая, была Перекусихина 4, некогда любимица и наперсница великой Екатерины, другая -- дородная и величавая баронесса, впоследствии графиня и княгиня Ливен, воспитательница великих княжен. Другие две старушки, находившиеся постоянно при императрице,-- статс-дама Наталья Федотовна Плещеева и камер-фрейлина Катерина Ивановна Нелидова, некогда оклеветанная и остававшаяся верным другом императрицы 5,-- жили на своих дачах. Наконец, пятая старушка оставалась несколько поодаль, но тем не менее пользовалась постоянно милостью ее величества. Несколько раз в течение лета она приглашалась к высочайшему столу, что всегда составляло чрезвычайное происшествие. Я говорю про свою бабушку Архарову. Заблаговременно она в эти дни наряжалась. Зеленый зонтик снимался с ее глаз и заменялся паричком с седыми буклями под кружевным чепцом с бантиками. Старушка, греха таить нечего, немного подрумянивалась, особенно под глазами, голубыми и весьма приятными. Нос ее был прямой и совершенно правильный. Лицо ее не перекрещивалось, не бороздилось морщинами, как зауряд бывает у людей лет преклонных. Оно было гладкое и свежее. В нем выражалось спокойствие, непоколебимость воли, совести, ничем не возмущаемой, и убеждений, ничем не тревожимых. От нее так сказать, сияло приветливостью и добросердечием, и лишь изредка промелькивали по ее ласковым чертам мгновенные вспышки, свидетельствовавшие, что кровь в ней еще далеко не застыла и что она принимала действительное участие во всем, что около нее творилось. Изукрасив свой головной убор, она облекалась в шелковый, особой доброты халат или капот, к которому на левом плече пришпиливалась кокарда Екатерининского ордена. Через правое плечо перекидывалась старая желтоватая турецкая шаль, чуть ли не наследственная. Затем ей подавали золотую табакерку, в виде моськи, и костыль. Снарядившись ко двору, она шествовала по открытому коридору к карете. Провожали ее, ею любуясь, жившие у нее старая полковница Александра Николаевна 6, сироты-дворянки Анна Николаевна и Анна Антоновна, старшая горничная Степанида, две младшие горничные -- Аннушка кривая и Марфуша рябая. Вечно мрачный калмык Тулем и крошечный карапузик, морщинистый карлик Василий Тимофеич, всегда вязавший чулок и, насупившись, ворчавший на нас, как бульдог, за наши придирки, глядели на шествие несколько самодовольно, как будто и на их долю приходилось несколько почета. Впереди суетился курносый дворецкий, Дмитрий Степанович, с взъерошенным хохлом, в белом жабо, округленном веером под белым галстухом. У кареты дожидались, в трехугольных уродливых шляпах, два ливрейные рослые лакея: белый, как лунь, Ананий, годами старше бабушки и с детства при ней пребывавший, и молодой парень Петр, недавно привезенный из деревни. Бабушка садилась в карету. Но, боже мой, что за карета! Ее знал весь Петербург. Если я не ошибаюсь, она спаслась от московского пожара. Четыре клячи, в упряжи простоты первобытной, тащили ее с трудом. Форейтором сидел Федотка... Но Федотка давно уже сделался Федотом. Из ловкого мальчика он обратился в исполина и к тому же любил выпить. Но должность его при нем осталась навсегда, так как старые люди вообще перемен не любят. Кучер Абрам был более приличен, хотя весьма худ. Ливреи и армяки были сшиты наудачу из самого грубого сукна. На улицах, когда показывался бабушкин рыдван, прохожие останавливались с удивлением, или весело улыбались, или снимали шапки и набожно крестились, воображая, что едет прибывший из провинции архиерей. Впрочем, бабушка этим нисколько не смущалась. Как ее ни уговаривали, она не соглашалась увеличить ничтожного оброка, получаемого ею с крестьян. "Оброк назначен,-- отговаривалась она,-- по воле покойного Ивана Петровича. Я его не изменю. После меня делайте, как знаете. С меня довольно! А пустых затей я заводить не намерена".
Вся жизнь незабвенной старушки заключалась в разумном согласовании ее доходов с природною щедростью. Долгов у нее не было, напротив того, у нее всегда в запасе хранились деньги. Бюджет соблюдался строго, согласно званию и чину, но в обрез, без всяких прихотей и непредвиденностей. Все оставшееся шло на подарки и добрые дела. Порядок в доме был изумительный благодаря уму, твердости и расчетливости хозяйки. Когда она говела, мы подслушивали ее исповедь. К ней приезжал престарелый о(тец) Григорий, священник домовой церкви князя Александра Николаевича Голицына. Оба были глухи и говорили так громко, что из соседней комнаты все было слышно.
-- Грешна я, батюшка,-- каялась бабушка,-- в том, что я покушать люблю...
-- И, матушка, ваше высокопревосходительство,-- возражал духовник,-- в наши-то годы оно и извинительно.
-- Еще каюсь, батюшка,-- продолжала грешница,-- что я иногда сержусь на людей, да и выбраню их порядком.
-- Да как же и не бранить-то их,-- извинял снова отец Григорий,-- они ведь неряхи, пьяницы, негодяи... Нельзя же потакать им, в самом деле.
-- В картишки люблю поиграть, батюшка.
-- Лучше, чем злословить,-- довершал отец Григорий.
Этим исповедь и кончалась. Других грехов у бабушки не было. Но великая ее добродетель была в ней та, что она никого не умела ненавидеть и всех умела любить. Когда, как я рассказывал выше, она ездила в Павловск на придворный обед, весь дом ожидал нетерпеливо ее возвращения. Наконец грузный рыдван вкатывался на двор. Старушка, несколько колыхаясь от утомления, шла, упираясь на костыль. Впереди выступал Дмитрий Степанович, но уже не суетливо, а важно и благоговейно. В каждой руке держал он тарелку, наложенную фруктами, конфектами, пирожками -- все с царского стола. Когда во время обеда обносился десерт, старушка не церемонилась и, при помощи соседей, наполняла две тарелки лакомою добычею. Гоффурьер знал, для чего это делалось, и препровождал тарелки в пресловутый рыдван. Возвратившись домой, бабушка разоблачалась, надевала на глаза свой привычный зонтик, нарядный капот заменялся другим, более поношенным, но всегда шелковым, и садилась в свое широкое кресло, перед которым ставился стол с бронзовым колокольчиком. На этот раз к колокольчику приставлялись и привезенные тарелки. Начиналась раздача в порядке родовом и иерархическом. Мы получали плоды отборные, персики, абрикосы и фиги, и ели почтительно и жадно. И никто в доме не был забыт, так что и Аннушка кривая получала конфекту, и Тулем удостоивался кисточкою винограда, и даже карлик Василий Тимофеич откладывал чулок и взыскивался сахарным сухариком. Когда я об этом припоминаю, меня разбирает смех, и в то же время на глаза навертываются слезы. Сколько наивного добродушия, сколько трогательной сердечности прошедшего быта погибло теперь навсегда. Отличительною чертою бабушки была неизменность в убеждениях и привычках. Никаких колебаний она не допускала и при всей своей гуманности относилась строго к людям предосудительного поведения. Когда речь касалась человека безнравственного, она принимала строгий вид и объявляла резкий приговор. "Негодяй,-- говорила она,-- развратник"... а потом, наклонившись к уху собеседника или собеседницы, присовокупляла шепотом "Galant!.." [Волокита (фр.).-- Ред.] Это было последнее слово порицания. Сама она была, так сказать, ковчегом патриархальности и в доме не допускала никакого отступления от заведенного порядка. Само собою разумеется, что она соблюдала церковные правила, постилась по уставу, молилась в урочное время, ездила в приходскую церковь, пока хватило сил. Вечерние службы совершались у нее на дому. Даже заутреня перед светлым праздником заблаговременно торжествовалась в ее гостиной. Являлся престарелый отец Григорий с дьячком. Мы подходили к его благословению и спрашивали из шалости:
и мнимые родственники, и все слуги обязывались находиться налицо. Подле бабушки становился Дмитрий Степанович, держа в руках блюдо с нагроможденными на нем красными яйцами. Не были забыты ни калмык, ни карлик, ни Аннушка косая, ни рослый форейтор Федот, ни всегда пьяный поваренок Ефим. При появлении последнего и когда он лез целоваться с бабушкой, старушка его останавливала и, взглянув на него грозно, говорила:
-- А ты все пьянствуешь! Смотри, лоб забрею. В солдаты отдам. Дом срамишь. Побойся хоть бога. Слышишь, что ли?
-- Слушаю,-- мычал Ефимка.
-- То-то же,-- добавляла бабушка. -- Так помни же... Христос воскрес.
ствовать и никогда в солдаты отдан не был.
Старушка любила, чтоб ей читали русские романы. "Юрий Милославский"7 ей очень понравился, но когда герой подвергался опасности, она останавливала чтение с просьбой: "Если он умрет -- вы мне не говорите" . Смерти она очень страшилась, а между тем скончалась с необыкновенною твердостью8. Когда она уже была при последнем издыхании, ей доложили, что ее желает видеть богомолка Елисавета Михайловна Кологривова, сестра князя А. Н. Голицына.
-- Не надо... -- отвечала умиравшая. -- Она приехала учить меня, как надо умирать. Я и без нее сумею.
И теперь, когда столько лет уже прошло после ее кончины, мне все еще отрадно припомнить мельчайшие подробности ее глубоко поучительного и сердечно-наивного существования.
Для утренних прогулок у бабушки была низенькая тележка, или таратайка, без рессор и с сиденьем для кучера. Выкрашенная в желтую краску, она была похожа на длинное кресло, запрягалась в одну лошадь из вороной инвалидной четверни и, разумеется, следовала тихим шагом. Отец мой, всегда подшучивавший над бабушкой, за что она, впрочем, никогда не сердилась, прозвал эту диковинную таратайку "труфиньоном". Труфиньон имел значение легендарное как принадлежность Павловска. И некоторые доживающие ныне мои современники, верно, вспомнят о нем с удовольствием. Труфиньон употреблялся не для одного катанья... Он служил и другим целям. Во-первых, он направлялся к рощам, окружавшим Павловск, и в местах хороших останавливался. Старушка брала из предосторожности вожжи в руки, хотя опасности от клячи не предвиделось, а кучер Абрам слезал с козел и шел бродить, нагнувшись, в чаще деревьев. Вдруг раздавалось его радостное восклицание:
-- Березовик, ваше высокопревосходительство.
-- Смотри еще! -- кричала бабушка.
другой эпизод. Грибы казались заманчивыми и вкусными. Но как только бабушка за них принималась, вокруг стола подымался семейный протест. Затем она, немного поспорив, уступала голосу рассудка и нехотя возвращала искусительную тарелку тоже встревоженному Дмитрию Степановичу. Прогулка в труфиньоне служила тоже и для визитов, визитов весьма оригинальных, ввиду приглашений или справок. Подъедет бабушка к знакомым и велит Абраму вызвать хозяев или, в случае их отсутствия, слугу.
-- Скажи, что старуха Архарова сама заезжала спросить, что, дескать, вы старуху совсем позабыли, а у нее завтра будут ботвинья с свежей рыбой и жареный гусь, начиненный яблоками. Так не пожалуют ли откушать!
И труфиньон двигался далее, заезжая к больным для сведений о здоровье, к бедным для подаяния помощи, к сиротам для узнания об их поведении. Много слыхал я и читал впоследствии о гуманности -- но гуманность воплощенную, без хитрости и причуд, я видел только в старой женщине, далеко не образованной, но твердо умной и всецело преданной любви к человечеству. Ей-то я обязан, что до сего времени люблю человечество, хотя самые люди все более и более отучивали меня их любить. Теперь мне кажется, что без патриархальности не может быть гуманности, иначе как на словах.
Павловск представлял, впрочем, для Архаровой некоторые неудобства. Во-первых, столовая была слишком мала. Широкому хлебосольству ставился по необходимости предел. Дача была просторная; боковые одноэтажные флигеля, в виде покоя, вмещали с одной стороны покои бабушки, с другой стороны семейство Александры Ивановны Васильчиковой, нашей тетки. Поперек флигелей стояла большая теплица, но ее пришлось изменить на общую приемную, между двух комнат, и с надстройкою в виде мезонина. Числительность населения в доме была изумительная. Тут копошились штат архаровский и штат васильчиковский, и разные приезжие, и даже постоянные гости, особенно из молодых людей. Я уже говорил, что Архарова своей родне и счет потеряла. Бывало, приедет из захолустья помещик и прямо к ней.
-- Як вам, матушка Катерина Александровна, с просьбой.
-- А вот что, Катерина Александровна. Детки подросли. Воспитание в губернии вы сами знаете какое. Вот я столько наслышался о ваших милостях, что деток с собой привез, авось бог поможет пристроить в казенное заведение.
-- Конечно, хорошо бы. Урожаи стали уж очень плохи.
-- Родня, точно родня, близкая родня, -- шептала между тем бабушка. -- Я и бабку твою помню, когда она была в девках. Они жили в Москве. Да скажи на милость, правду ли я слышала, что будто Петруше Толстому9 потать можно. А там ты уж не беспокойся. Да вот что... приезжай-ка завтра откушать. Не побрезгай моей кулебяки... да деток с собой привези. Мы и познакомимся.
И на другой день помещик приезжал с детками, и через несколько дней деток уже называли Сашей, Катей, Дуней и журили их, если они тыкали себе пальцы в нос, и похваливали их умницами, если они вели себя добропорядочно. Затем они рассовывались по разным воспитательным заведениям, и помещик уезжал восвояси, благодарный и твердо уверенный, что Архарова не морочила его пустыми словами и светскими любезностями и что она действительно будет наблюдать за его детьми. Так и было. Мальчики обязывались к ней являться по воскресеньям и по праздничным дням и в вакантные времена, чтоб не дать им возможности избаловаться на свободе. Замечательно, что такая обязанность исполнялась аккуратно и многих спасла от возможных сумасбродств. Архарова относилась весьма серьезно к своим заботам добровольного попечительства. И в Павловске они не забывались, но в Петербурге принимали еще большие размеры, и сплошь да рядом происходили визиты по учебным заведениям. Подъедет рыдван к кадетскому корпусу, и Ананий отправляется отыскивать начальство. "Доложите, что старуха Архарова сама приехала и просит пожаловать к ее карете". Начальник тотчас же является охотно и почтительно. Бабушка сажала его в карету и начинала расспросы. Это называла она -- делать визиты. Речь шла, разумеется, о родственнике или родственниках, об их успехах в науках, об их поведении, об их здоровье, а затем призывались и родственники и в карету, и на дом. Достойные удостоивались похвалы, виновные наказывались выговором и угрозой написать отцу или матери. Однажды мой отец получил письмо из Вильны от незнакомого ему однофамильца Соллогуба 10. В письме выражалась просьба -- оказать покровительство его двум сыновьям для поступления на службу11 . Меньшой, Юстин, определился в отдаленный кавалерийский полк и уехал. Старший, Проспер, поступил в школу гвардейских подпрапорщиков и остался в Петербурге. Бабушка рассудила, что он однофамилец ее зятя, следовательно, не чужой,-- и потому Проспер был включен в число молодых родственников и получил приказание являться по праздникам. Человек тихий, хороший служака, всеми уважаемый, Проспер Соллогуб повиновался так же радушно, как радушно ему было объявлено предложение, и до самой кончины бабушки он, чуть ли уже не в чине генерала, являлся в урочные дни к своей престарелой родственнице.
В Павловске учебных заведений не было. Но в Царском Селе, в дворцовом флигеле, славился на всю Россию знаменитый лицей, где воспитывались Пушкин, Дельвиг, князь Горчаков и многие другие замечательные личности. В Софии процветал лицейский пансион 12бушки было несколько родственников. Помню, во-первых, долговязого и оригинального Алексея Каверина, родственника московского13 ; Александра и Евгения Самсоновых, родственников ярославских, сердечных товарищей. Все трое жили у бабушки во время летних вакаций14, но как и где помещались они, объяснить не берусь. Приезжали Костя Булгаков, гениальный повеса, прошутивший блистательные способности15 ; Розен, Стрекалов, Алопеус и многие, многие другие. В Павловске мы скуки не знали. Мы вели знакомство, хотя не интимное, с детьми Н. М. Карамзина. Им были сшиты камлотовые оранжевого цвета кафтанчики, отороченные черным бархатом, что казалось мне последним выражением щегольства, даже возбуждало во мне зависть16. Встречались мы и с Лонгиновыми 17ясь в трех или четырех домах, расположенных около сада, приспособленного к играм и удовольствиям. Чего тут не было: лодочки на пруду, и сети, и качели, и гимнастики, и лошади, и лошадки, и всего не припомню. Хозяевами-товарищами были собственно пять молодцов, веселых, ловких сыновей от велика до мала 18. Старший был Саша, отбивший у меня роль амура на придворном празднике, второй Сережа, нечаянно застрелившийся на охоте, третий Давыд, погибший на переправе. Константин и Борис здравствуют 19[Кроме них, были еще две дочери: Юлия, вышедшая замуж sa князя Куракина, и Александра, скончавшаяся в малых летах20].
От всего этого времени осталось в моей памяти какое-то тихое, радужное впечатление. Не помню, учились ли мы в Павловске. Но должно быть, что учились, потому что к нам приставлен был заменивший уехавшего по слабости здоровья симпатичного m-r Lalance другой гувернер, тоже француз, m-r CharriХre.
служило следующее обстоятельство. Сестра нашего гувернера m-r Charriere была замужем за гувернером Штерича, m-r Ferry de Pigny. Оба сходились на Фонтанке в квартире старухи m-me Charriere, вышедшей замуж за старого m-r Bradt, и водили к ним своих воспитанников. У них мы исполняли отрывки из расиновской трагедии "Athalie", в костюмах.21
Штерич был единственным сыном почтенной Серафимы Ивановны, не чаявшей в нем души, и оказывал большие способности как пианист. У него гостил в Павловске молодой человек, поразивший меня своею оригинальностью. Он отличался весьма малым ростом и своеобразною физиономиею, то далеко не красивою, то увлекательною. Черноволосый, с коротким крупным и прямым носом, с выдвинутым подбородком, он закидывал постоянно голову назад, носом вверх, по инстинктивному желанию казаться выше. Затем привычным жестом он засовывал палец за скважину жилета под мышкой, что еще более его выпрямляло. Всего поразительнее в нем оказывались глазки, то неподвижные и задумчивые, то сверкавшие искрами, то расширявшиеся и глубоко торжественные под наитием вдохновения сверхъестественного. Он обыкновенно молчал или шутил довольно редко, на семинарский лад. Часто садился он за фортепиано и погружался весь в свою игру, не видя и не зная, что около него творилось. Мы, дети, едва переводили дыхание и как-то изумленно и испуганно его слушали. Тогда он начинал петь. Голос его был глухой, слабый, неприятный. Сперва он шептал говорком с оттенками выражения, которые я, конечно, начал понимать только после; потом, мало-помалу оживляясь, переходил чуть не в исступление и выкрикивал высокие ноты с натугою, с неистовством, даже с болью. Потом он вставал с места, заливался детским смехом и, засунув палец за жилет и закинув голову, начинал ходить петушком по комнате, спрашивая: "А каков был грудной si bИmol?"
Мне кажется, что с этого времени я начал глухо понимать, что гениальность и личность составляют два понятия совершенно разнородные, совершенно независимые друг от друга. Гений может гореть в человеке мимо и даже вопреки его личности. Кто слышал Глинку, тот понял, что можно быть певцом потрясающим и величественным, не имея к тому никаких физических средств. Я забыл сказать, что припоминаю первую свою встречу с маленькою фигурою и колоссальным талантом Михаила Ивановича Глинки. В Штериче он потерял много. Штерич был для него не только меценатом, но другом и сотрудником в искусстве22ное превосходство над всеми известными композиторами, уменье присваивать себе музыкальную этнографию. Душа его, так сказать, впивалась, всасывалась не в одни приемы и формулы разнородных стихий, а в самую духовную суть их источников, в самые сокровенные тайники их сердечных, мелодических порывов. Так, например, в музыке польской он явился более поляком, чем поляки, в итальянской он становился действительным итальянцем, в испанской от него так и веяло Гвадалквивиром и обаянием Севильи. Что же сказать о стиле русском? До Глинки разработка русского стиля походила на лубочную карикатуру. Глинка первый окунулся в глубь океана русского чувства и на самом дне нашел тайник русской радости, русского горя, русской любви -- словом, всей широкой русской жизни. В его звуках так и рисуются и береза, и сосна, и степь бесконечная, и изба затворническая, и река многоводная. В них Русь живет, в них Русью дышит. Глинку недостаточно понять, его надо прочувствовать. Об этом, если я успею, мне придется поговорить еще подробнее. Скажу только, что у Глинки никогда не было ни няньки по искусству, ни наставника по роду жизни, ни сильного покровителя при гениальных его попытках. Что он не достиг вполне своей цели... в том не он виноват. Его скрутила и замучила судьба. Много, повторяю я, потерял он со Штеричем. Симпатичный юноша страдал чахоткою. Вскоре он умер 23, и Глинка остался один.
но, но находились почти постоянно на архаровской даче, всегда оживленной и приветливой. Старуха не любила отпускать нас без обеда. Эти обеды мне хорошо памятны. За стол садились в пять часов, по старшинству. Кушанья подавались по преимуществу русские, нехитрые и жирные, но в изобилии. Кваса потреблялось много. Вино, из рук вон плохое, ставилось как редкость. За стол никто не садился, не перекрестившись. Блюда подавались от бабушки вперепрыжку, смотря по званию и возрасту. За десертом хозяйка сама наливала несколько рюмочек малаги или люнеля и потчевала ими гостей и тех из домашних, которых хотела отличить. Затем Дмитрий Степанович подавал костыль. Она подымалась, крестилась и кланялась на обе стороны, приговаривая неизменно: "Сыто, не сыто... а за обед почтите. Чем бог послал". Не любила она, чтоб кто-нибудь уходил тотчас после обеда. "Что это,-- замечала она, несколько вспылив,-- только и видели. Точно пообедал в трактире..." Но потом тотчас же смягчала свой выговор. "Ну, уже бог тебя простит на сегодня. Да смотри не забудь в воскресенье. Потроха будут". После обеда она иногда каталась в придворной линейке, предоставленной в ее распоряжение, но большею частью на линейку сажали молодежь, а сама раскладывала гранпасьянс, посадив подле себя на кресла злую моську, отличавшуюся висевшим от старости языком.
При этом рассказывала о прежнем житье-бытье, об ужасах бывшей в Москве чумы, когда замаскированные и в кожу обернутые люди разъезжали по вымершим кварталам и подбирали трупы. Сам преосвященный Амвросий приезжал к нам в дом накануне своей лютой смерти. Народ растерзал его за то, что он скрыл чудотворную икону с целью прекратить стечение богомольцев, распространявших заразу24 . Амвросия она хорошо помнила. Сама она родилась 12 июля 1752 года [ 1755 года. -- Сост.] -- в год гибели Лиссабона и рождения французской королевы Марии Антуанетты 25.
рила с глубоким чувством. Он тоже, как кажется, был вполне добрым, честным, простым и откровенным человеком. О нем я слышал в семье две забавные выходки. Встретив на старости товарища юности, много десятков лет им не виданного, он всплеснул руками, покачал головою и воскликнул невольно: "Скажи мне, друг любезный, так ли я тебе гадок, как ты мне?" Он имел слабость притворяться, что хорошо знает французский язык, хотя не знал его вовсе. Приезжает к нему однажды старый приятель с двумя рослыми сыновьями, для образования коих денег не щадили. "Я, -- говорит он, -- Иван Петрович, к тебе с просьбою. Проэкзаменуй-ка моих парней во французском языке. Ты ведь дока..." Иван Петрович подумал, что молодых людей кстати спросить об их удовольствиях, и сообразил фразу: "Messieurs, comment vous divertissez-vous?" ["Как вы развлекаетесь, господа?" (фр.) -- Ред. ], но брякнул: "Messieurs, quoique vous averti"[Господа, хотя я вас предупреждал" -- Ред.] . Юноши остолбенели. Отец стал бранить их за то, что ничего не знают, даже такой безделицы, что он обманут и деньги его пропали, но Иван Петрович утешил его заявлением, что сам виноват, обратившись к молодым людям с вопросом, еще слишком мудреным для их лет. Сама бабушка говорила иногда на французском языке собственного произведения. Об Иване Петровиче, как я уже заметил, бабушка всегда говорила с любовью, еще не угасшею, но об его брате, Николае Петровиче, она говорила с гордостью. Николай Петрович считался гением исчезнувшего рода. И действительно, он был, как кажется, человеком вполне государственным. Императрица Екатерина II высоко его ценила как администратора, и несколько собственноручных писем государыни к нему сохранились у бабушки. Он занимал поочередно должности обер-полицеймейстера в Москве и в Петербурге и наместника в Твери 26. Об нем осталось следующее предание. В то время как он управлял полициею в Москве, в Петербурге приключилась значительная покража серебряной утвари. По разысканиям возникло подозрение, что похищенные вещи направлены в Москву, о чем немедленно и был уведомлен Apxapoв. Ho он отвечал, что серебро не было вовсе привезено в Москву и находится в Петербурге в подвале подле дома обер-полицеймейстера. Там оно и найдено 27.
Бабушка рассказывала тоже иногда про Архаровский полк, но что она рассказывала, к сожалению, не могу припомнить. Если не ошибаюсь, шефом полка был Иван Петрович, а не Николай Петрович, и в строю считалось до 4000 человек28. Но когда полк был сформирован и когда упразднен, принадлежал ли он к войскам регулярным или к милиции, отчего он был Архаровский, чем ознаменовал свою деятельность, -- все эти сведения мне неизвестны, хотя, может быть, отыщутся без труда в архивах. Достоверно то, что память об архаровцах долго хранилась в преданиях Москвы и, быть может, еще не исчезла совсем в припоминаниях некоторых старожилов.
ствительно любила, и на каждый вечер партия была обеспечена. Только партия летняя отличалась от партии зимней. Зимой избирались бостон, вист, реверсы, ломбер, а впоследствии преферанс. Летом игра шла летняя, дачная, легкая: мушка, брелак, куда и нас допускали по пятачку за ставку, что нас сильно волновало. В одиннадцать часов вечер кончался. Старушка шла в спальню, долго молилась перед киотом. Ее раздевали, и она засыпала сном ребенка. В постели она оставалась долго. Утром диктовала письма своему секретарю Анне Николаевне и обыкновенно в них кое-что приписывала под титлами29 своей рукою. Потом она принимала доклады, сводила аккуратно счеты, выдавала из разных пакетов деньги, заказывала обед и, по приведении всего в порядок, одевалась, молилась и выходила в гостиную и в сад любоваться своими розами. И день шел, как шел вчера и как должен был идти завтра. Являлись и труфиньон, и грибы, и визиты, и гости, и угощение, и брелак. В этой несколько затхлой старческой атмосфере все дышало чем-то сердечно-невозмутимым, убежденно-спокойным. Жизнь казалась доживающим отрывком прошедших времен, прошедших нравов, испарявшейся идиллией быта патриархального, исчезавшего навсегда. Архарова ни в ком не заискивала, никого не ослепляла, жила, так сказать, в стороне от общественной жизни, а между тем пользовалась общим уважением, общим сочувствием. И старый, и малый, и богатый, и бедный, и сильный, и темный являлись к ней, и дом ее никогда не оставался без посетителей. Особенно выдавались два дня в году: зимой в Петербурге, 24 ноября, в Екатеринин день, а летом в Павловске, 12 июля, в день рождения старушки... Тут, по недостатку помещения в комнатах, гости собирались в саду и толпились по дорожкам, обсаженным розами разных цветов и оттенков. Вдруг в саду происходило смятение. К бабушке летел стрелой Дмитрий Степанович. Старушка, как будто пораженная событием, повторявшимся, впрочем, каждый год, поспешно подзывала к себе все свое семейство и направлялась целою группою к дверям сада, в то время как снаружи приближалась к ней другая группа. Впереди шествовала императрица Мария Федоровна, несколько дородная, но высокая, прямая, величественная, в шляпе с перьями, оттенявшими ее круглое и, несмотря на годы, свежее, румяное и красивое лицо. Царственная поступью, приветливая улыбкою, она, как мне казалось, сияла, хотя я не знал, что Россия была ей обязана колоссальными учреждениями воспитательных домов, ломбардов и женских институтов. Она держала за руку красивого мальчика в гусарской курточке, старшего сына великого князя Николая Павловича, поздравляла бабушку и ласково разговаривала с присутствующими. Бабушка была тронута до слез, благодарила за милость почтительно, даже благоговейно, но никогда не доходила до низкопоклонства и до забвения самодостоинства. Говорила она прямо, открыто, откровенно. Честь была для нее, конечно, великая, но совесть в ней была чистая, и бояться ей было нечего. Посещение продолжалось, разумеется, недолго. Императрице подносили букет наскоро сорванных лучших роз, и она удалялась, сопровождаемая собравшеюся толпою. На другой день бабушка ездила во дворец благодарить снова, но долго затем рассказывала поочередно всем своим гостям о чрезвычайном отличии, коего она удостоилась. "Этим я обязана, -- заключала она, -- памяти моего покойного Ивана Петровича".
Молодой великий князь, державший императрицу за руку, был призван принять впоследствии многотрудный и многосветлый сан русского императора под именем Александра II. Он тоже гостил летом у своей бабки вместе с сестрами, великими княжнами. Великие княжны жили в Александровском деревянном дворце, примыкающем к парку со стороны вольеры. Великий князь помещался в круглом флигеле, ныне по ветхости разобранном. Товарищами его игр были сперва Мердер, сын наставника его высочества, и недолго живший Фредерици, сын павловского коменданта Фредерици, дожившего в Дерпте до глубокой старости. Впоследствии прибавились Паткуль, Александр Адлерберг и Иосиф Виельгорский, скончавшийся в молодых летах 30. Тут были и сошки, и ружья, и будки, и детские боевые потехи, но главным удовольствием царственного ребенка была прелестная серая в яблоках лошадка. Живо помню, как он ездил на ней шагом по боковой аллее проложенного ко дворцу широкого пути. Лошадку вел под уздцы конюх, а обок шла заботливая дюжая нянька. Шествие замыкалось толпою любопытствовавших. Прошло более полвека, но покойный государь не забыл своей лошадки. В последнюю турецкую кампанию31 издохла от старости.
глашения. На этих балах я начал даже отличаться некоторою ловкостью в мазурке. К сожалению, эта ловкость впоследствии исчезла.
Теперь я должен оставить на время и Петербург, и Павловск, чтоб рассказать об эпизоде, много повлиявшем на всю мою жизнь.
В 1822 году мы ездили в Симбирскую губернию, где на имя матушки было куплено значительное имение в 26 000 десятин, село Никольское с деревнями. О железных и шоссейных дорогах и помина тогда не было. Поездка наша была не поездка, а экспедиция. Впереди нас торопилась бричка с французским поваром Tourniaire, ку-хонною посудою и принадлежностями для ночлега. Главный поезд состоял из нескольких экипажей. При матушке находилась компаньонка Марья Ивановна и горничная Александра Семеновна. К нам были приставлены гувернер m-r Charriere и дядька-немец Иван Яковлевич. При отце состоял молодой живописец, ученик Петербургской академии, Борисов, обладавший значительным юмором и немалым талантом32. Он должен был снимать виды со всех достопримечательных местоположений, имевших встретиться на пути. Некоторые рисунки у меня сохранились. Они изображают станцию Померанье, Валдай, Симонов монастырь и пруды в Москве, Муром, ночлег в селе нашего каравана, сельский праздник, домашний спектакль, сад в Никольском. Контрастом Борисову сопутствовал нам старый доктор Кельц, оригинал большой руки. Одет он был дорогой в старом фраке и серых брюках, вдетых в гусарские сапожки, чуть ли не по образцу князя Александра Николаевича Голицына. На голове он носил старую круглую шляпу и сосал неутомимо немецкую фарфоровую трубку из гнутого флексибля 33, свойственную немецким мастеровым и буршам. Лицо его было красное, нрав раздражительный и брюзгливый. Борисов трунил над ним неотвязчиво, что его приводило в бешенство, а нас очень забавляло. На полях рисунка, изображающего путевую стоянку, записан рукою отца весь путешествовавший персонал. В списке, я нахожу имена слуг, мною совершенно позабытых, а именно: Алексей (камердинер), Евлампий, Петр, Корнило, Дмитрий (кучер), Поликарп.
ре марионеток блистательная пантомима "Персей и Андромеда". Родители наши занимались более серьезными предметами, так как Захар Николаевич Посников орудовал покупкою симбирского имения.
Из Москвы мы направились тихим шагом, по невспаханным пространствам, именованным столбовыми дорогами, к цели нашего путешествия. Вечером мы останавливались на станциях или на постоялых дворах, так как гостиниц нигде не было. В избе подавали нам обед, уже изготовленный усердием парижанина m-r Tourniaire, и раскладывали наши походные кровати. Слух мой и ум начали знакомиться с бытом, с речами, с движениями для меня совершенно новыми. На улицах подымается от нашего прибытия страшная суматоха. Ямщики бегают как угорелые и орут во все горло. Андрюха перекликается с Петрухой, Ванька со Степкой. Кто кричит про шлею, кто про савраску, кто про фонарь, кто зовет жребий метать. Каждый хлопочет и суетится, как будто совершает бог знает какое дело и, кроме его, на свете никого нет. Кузнец катит на кузницу расшатавшееся колесо. Мальчишки шныряют и ссорятся. У крыльца нищенка-сирота просит божьей милостыни. Божий человек, в рясе странствующий по святым местам, крестьянин-старец с тарелкой и с книгой, собирающий на построение храма святому угоднику, шепчет на славянском языке о милосердном подаянии. Старушки, с повязанными на голове платками, подходят к нам, детям, и, сами не зная почему, просят у нас позволения поцеловать ручку, что приводит нас в испуг. На скамейке сельские девушки в шубейках и сарафанах грызут арбузные семечки и ведут свой разговор. Наконец, в отдалении толпится, опираясь на палки, группа сельских стариков, шевелит белыми бородами и совещается о том, что означает диковинное нашествие.
Для меня, мальчика-баловня, постепенно становилось все более понятно, что, кроме придворного мира, кроме мира светского и французского, кроме даже мира благодушия бабушки, был еще мир другой, мир коренно-русский, мир простонародный и что этому миру имя громада...
Проехав через Владимир, с Золотыми воротами и Дмитриевским собором, изукрашенным иероглифами, до сего времени, кажется, не разгаданными, мы повернули на Клязьму и долго тащились по глубоким пескам муромских лесов. В их мрачном величии и безмолвии на нас пахнуло уже Русью сказочною, легендарною, рассказами об Илье Муромце и Соловье-разбойнике. Тут я узнал, что, независимо от Корнелия Непота и Овидия, независимо от Расина и Мольера, существует с времен незапамятных своя поэзия в преданиях, источниках и песнях, к которым я стал охотно прислушиваться. В Муроме мы остановились на несколько дней, потом направились на Арзамас, где снова ожидала меня неожиданность. Много видел я в Москве церквей, но в Арзамасе кроме церквей ничего не видал. Кое-какие домишки исчезают там под торжественным давлением куполов, колоколен и башен. Арзамас, по преимуществу, город православия. Перед ним русскому человеку нельзя не перекреститься. Мы двинулись затем к симбирскому Ардатову, но, не доезжая до этого невзрачного городишка, остановились в небольшом поместье старца Николая Александровича Щепотьева. Бабушка считала его, как я уже говорил, своим близким родственником по первой женитьбе Ивана Петровича и требовала непременно, чтоб мы у него остановились. Он, кажется, был гораздо старше бабушки. Принял он нас родственно, радушно, сердечно и баловал нас, сколько мог. Жили у него сын, уже в отставке, и несколько зрелых дочерей. В их деревянном домике ничего не было излишнего, проглядывала даже некоторая бедность, но всего нужного было вдоволь. В быте старосветского помещика того времени господствовало спокойствие библейское. Старик, его дети, его слуги, его немногие крестьяне образовали точно одну сплошную семью при разностепенных правах. Все это произвело на меня сильное впечатление. От Ардатова до Симбирска оставалось ехать недолго. В богатом потемкинском имении Промзино мы переправились через Суру, знаменитую стерлядями, и по гладкой, мягкой дороге скоро прибыли в приволжский губернский город. Симбирск тогда не отличался и ныне не отличается благообразием. Напротив того, трудно вообразить себе что-нибудь грустнее и однообразнее его прямых, широких, песчаных улиц, окаймленных низенькими деревянными домиками и дощатыми тротуарами. Город замыкается искривленною площадью, где уже показываются здания кирпичные. Эта местность называется "Венец", и лучше назвать ее нельзя. Под "Венцом" обрывается огромный земляной утес, упирающийся прямо в Волгу. Тут открывается панорама восхитительная. Вправо и влево широко волнуется река-богатырь. За рекой расстилается в ширь и даль степь беспредельная, сливающаяся с небосклоном. Собственно о первом моем пребывании в Симбирске я ничего не помню -- где мы там останавливались, что там делали, кого там видели,-- решительно не могу сказать. Зато день переезда нашего из Симбирска в Никольское оставил в душе моей следы неизгладимые, если не по событиям, то по впечатлениям. Рано утром поднялись мы, и нас рассадили по местным тарантасикам, то есть по доскам, качавшимся на четырех низких колесах. Мы начали осторожно спускаться с "Венца" по крутым поворотам длинного ухабистого и размытого пути, проведенного без хитрости, на авось. Сзади нас постепенно подымалась стена, на которой разбросанно цеплялись белые хаты и зеленые кусты. Спереди мы торчали над бездной, подпрыгивая по рытвинам. Так подвигались мы медленно к Волге, и чем ближе к ней подъезжали, тем шире, тем огромнее, тем необъятнее казалась она во все стороны. Время стояло весеннее. Река была в разливе. Впрочем, она была даже не река и не море, виденное нами в Петергофе, а какая-то особая стихия, по которой плыла, волновалась, усердствовала и шумела русская трудовая жизнь. Наконец мы добрались до берега. Тут на узкой и грязной черте прибрежья бесновался хаос. Стояли обозы с бочками и кулями. Обозчики кричали и бранились. Бабы торговки пискливо предлагали свой товар. У кабачков толпились и раскрасневшиеся мужички, и отставные солдаты в расстегнутых шинелях, с мутными глазами, в фуражках на затылках, и нищие, и изувеченные, и глазевшие, и ребятишки, и лошади, и волы, и всякая живность. В колорите мелькали татары в белых поярковых34 шляпах, мордвины и чуваши в длинных холщовых рубахах, расшитых разноцветными гарусами, взъерошенные цыганки с плаксивыми, обиженными лицами. Лодочники неотвязчиво предлагали свои услуги. Толстые подрядчики и вертлявые приказчики торговались без устали. Все это я распределил в уме, конечно, впоследствии. Тут я только знакомился с общим очерком приволжского быта, приступал к урокам русской практической жизни, что было поучительнее лучших трагедий Расина. Я приглядывался и прислушивался. На берегу стоял живой, неумолчный стон, смешанный с говором, плеском и живым журчанием речного прибоя. Так как мы были путники именитые, то наши экипажи были уже доставлены особым паромом на другой берег. Нас ожидала широкая простая лодка с сидением, покрытым русским крестьянским ковром. У руля почтительно стоял атаман. В веслах сидели бурлаки. Мы сели. Отец приказал плыть, но мы еще не трогались. Атаман снял шляпу, перекрестился и промолвил: "Снимай шапки, ребята, призывай бога на помощь". Обнажились головы, замелькало крестное знамение, послышался шепот молитвы. Опасности никакой не предвиделось. Стало быть, на Руси никакое дело без молитвы начинаться не должно. "Отваливай, ребята!" -- весело кликнул атаман. Весла ударили. Лодка пошла колыхаться и качаться. Дул свежий весенний ветер, но солнце сверкало, играя и отражаясь в трепещущих блестках речных волн.
"Венца" белели церкви и гудел благовест к обедне. По бокам шевелилась зыбь бесконечная. Спереди тоже бурлила водяная даль, едва видимо окаймленная очертанием степи. При такой картине душу, особенно душу русскую, охватывает чувство широкости и раздолья. Береговую трескотню заменило молчание, но молчание не мертвое, а, напротив того, молчание неугомонное, жизнью созданное. Недаром Волга рассекает Русь православную на две половины. Волга трудится, Волга работает, Волга кормит. На огромных пространствах голос не долетает до голоса, но всюду видно движение. Тут рыбаки закинули невод. Там по течению несутся на парусах нагруженные суда. Посреди реки исполинской важно останавливаются какие-то исполинские корабли без мачт и снастей, но с какими-то большими деревянными колесами на палубе. Впереди их торопятся завозные лодки с длинными канатами, имеющими завертеться на палубном колесе. Что ж это такое? Это недавно изобретенные пуа-де-баровские машины35 . Приняв точку опоры, они снова тащатся к северу, буксируя гуськом нагруженные зерном и мукою подчалки. Так шествует товар от юга и степи к Макарьевской ярмарке 36.
Поперек реки взад и вперед шныряют паромы... Как ни был я еще молод, но меня обуяло какое-то особенное, неведомое мне вдохновение свежести, раздолья, жизни. Вдруг наш атаман затянул протяжную, словно задумавшись, заунывную песнь, и в ответ ему громко гаркнул с гиканьем хор гребцов, забубенно, разудало, но оканчивая каждое колено продолжительным аккордом, постоянно замиравшим и намекавшим уже без слов на что-то дальнее, таинственное, невыразимое. При живительных звуках в глубине моей детской души дрогнула и зазвенела вдруг струна новой сердечной преданности, новой сыновней любви; я понял, что я сам принадлежу к этой песне, этой Волге, этому быту, этой красоте, этой береговой неурядице, безобразной, но родной. Мне стали понятны и грусть, и удаль русского чувства. Я угадал кровную связь свою и с почвою, и с населением. Счастье любви к отечеству мне становилось ясно, как будто солнце проглядывало из тумана.
Умом можно не признавать родины, но сердцу она сама собою сказывается.
Между тем мы приближались к цели плавания. По берегу бурлаки, навалившись всем туловищем на широкие кожаные пояса, тяжело кряхтели и тащили вверх бечевою грузные барки. На переправе снова стояли обозы и бранились обозчики, а поодаль стояли на песке наши уже запряженные экипажи. Посреди их, взгромоздившись на поклажу брички, повар Tourniaire с удивлением смотрел на предметы, не напоминавшие ему ни берега Сены, ни берега Луары.
ни. Расстилается степь ковыльная на все стороны ровно, гладко, широко, и негде остановить взора. Не видать ни селений, ни лесов, ни кустика, ни одной травки выше другой. По небу ходят тучи. На земле, точно скованной в однообразной твердыне, все дремлет и безмолвствует. Жизни не видать. Шороха не слышно. Разве изредка подымается встревоженный пернатый гигант, степной орел, беркут, развернет саженные крылья и поплывет с негодованием по воздуху.
Путем мы встретили в первые часы только одного путника. Недалеко от черты, обозначающей дорогу, стояла распряженная кибитка с холщовым кузовом. Подле нее паслась лошадка. Поодаль на разостланном коврике стоял на коленях татарин, в суконном халате и в золотой чибитейке. Он молился, творя земные поклоны. На наш шумный поезд он даже и не взглянул. Таких татар шныряет по степи немало. Они большею частию приказчики богатых татарских купцов и скупают в деревнях шерсть, хлеб, сало, баранов. Таково занятие прежних владык русской земли. Едем мы далее. Молящийся татарин давно уже скрылся вдали. Снова тянется степь ковыльная, одинокая, однообразная, и как будто какое-то тяжелое чувство неволи и безнадежности ложится на душу. Но нет. Душа привыкает. Привыкая, она погружается в настроение смиренное и носится в мире необыкновенности, как бы по твердому морю без волн и берегов. Вот оно спокойствие в силе, вот она воплощенная необходимость, а там все степи да степи сплошь до Урала, и вдобавок еще за Уралом вся Сибирь неразверстная до Камчатки и далее.
Проехав верст около тридцати -- их никто еще не мерил, -- мы увидали зелень усадеб. Вправо находилось имение Бориса Петровича Тургенева. Влево тесно примыкали друг к другу две деревеньки: Колмогор Татарский и Колмогор Русский. Они существовали миролюбиво, несмотря на резкое различие вероисповеданий. Колмогор Русский был выселком села Никольского, следовательно, уже принадлежал к приобретенному имению. Несколько крестьян вышло к нам навстречу. Несколько избенок торчало криво и косо у черноземной, степной нови. Мы поехали далее. До Никольского оставалось, гадательно, верст около двадцати пяти. Снова потянулась степь. Но на полдороге вид местности начал уже изменяться. На обе стороны запестрели пахотные земли, посевы и всходы. Влево, все приближаясь, тянулась длинная цепь лесистых холмов. Вдали дорогу перерезывала куща кустов, обозначающих течение реки Черемшана, а за ними на небосклоне чернел принадлежавший помещику Кроткову бор. Дорога шла уже по зеленым выгонам, поперек которых стояла сколоченная из плетня околица. Ворота были отворены настежь. У въезда поставлен был стол, покрытый белою скатертью, с заветным хлебом и солью. У стола с обнаженными белыми лысыми головами стояли на коленях: бурмистр, старосты и старики, вышедшие за две версты для приветствия новой помещицы.
Тут были и Дмитрий Иванович Дегтерев, и Петр Маштаков, и Иван Котомкин, и Рассказов, и Быстров, и многие другие, с которыми я впоследствии познакомился и слышал от них рассказы о Пугачеве[Кстати о Пугачеве: мне пришлось однажды услыхать проездом в Новочеркасске от одного казака-старожила следующее весьма курьезное замечание. Говоря о посещении государем, тогда наследником, в 1852 году, Донской области и Кавказского края, он наивно присовокупил: "Уж как мы были счастливы, как счастливы увидать его светлые очи, ведь с тех пор, что отцы видали царя Петра III " Это доказывает, как еще смутно в народе того края мнение о самозванце.]. Меня поразила их сановитость, спокойное выражение их лиц, задушевная простота их приема. Они скорее были похожи на ареопаг греческих мудрецов, чем на мужицкую толпу. В речах их постоянно повторялась одна фраза: "Вы отцы наши, а мы дети ваши"; это говорилось твердым голосом, и ничего низкопоклонного, рабского при этом не выказывалось. А между тем они стояли на коленях и прогулялись на старых ногах более четырех верст для того, чтобы приветствовать новых помещиков.
Много есть теперь людей, воображающих, что во времена крепостного права, когда помещики встречались с своими крестьянами, то они тотчас начинали сечь крестьян и крестьяне издыхали в мучениях. Конечно, от меня далека мысль написать элегию об утрате крепостного права -- изображать о нем идиллии смешно и ложно, -- но зачем же не сказать правды, зачем не вывести из виденного, слышанного, испытанного, что, помимо ужасающих злоупотреблений, бывший порядок вещей поддерживал между помещиками и крестьянами близкую, так сказать, родственную связь.
На большой сельской площади у прекрасной каменной церкви дожидалась нас другая встреча: старик священник в облачении стоял с крестом в руках на паперти. Колокола трезвонили. Густая масса пестрого местного населения, стоя на коленях, покрывала почти всю площадь. Мужики без шапок молчали, бабы всхлипывали, дети пищали. Вдруг послышались возгласы: "В добрый час, архангельский, мы вашей милостью довольны, добро пожаловать!" Приложившись к местным образам, мы перешли к близлежащему господскому дому. За нами толпа повалила на господский двор. Каждый нес в руках какое-нибудь приношение от своего усердия. Иной держит в руках индейку, или "курушу", по местному выражению, другой гуся или утку, кто тарелку с медом, кто тарелку с яйцами; женщины подносили расшитые полотенцы. Еле живые старушки подступали ко мне и к брату, протягивая пряники... "Возьми, касатик, возьми, красавчик,-- господь привел взглянуть на вас!" Излияниям не было бы конца, если бы управляющий Василий Ильич Григорович не крикнул, что пора нам дать с дороги отдохнуть. Толпа медленно разошлась, а мы начали осматривать нашу новую оседлость.
Примечания:
II. 1
2 В 1811 г. Мария Федоровна приобрела дачу на окраине парка, с тем чтобы иметь в своем распоряжении уединенный павильон, напоминавший Малый Трианон в Версале. В 1814 г. была закончена его отделка. Свое название Розовый павильон получил от посаженных вокруг многочисленных розовых кустов; изображения роз находились и на самом павильоне, и на мебели, и на фарфоровой посуде.
3 В 1823 г. И. А. Крылов некоторое время жил в Павловске, куда был приглашен императрицей Марией Федоровной для окончательного выздоровления и отдыха после поразившего его паралича. Басня "Василек", обращенная к Марии Федоровне, явилась выражением признательности Крылова императрице за ее заботу о нем. По свидетельству биографа Крылова П. А. Плетнева, она была записана "в одном из альбомов, которые в Розовом павильоне разложены были для удовольствия посетителей" (Плетиев. Т. 2. С. 93). Басня "Василек" опубликована впервые в СО в 1823 г. (Ч. 86. С. 226-- 228) с пометой: "Павловск. Июня 15 дня 1823".
4 "Как теперь гляжу я на эту милую старушку, скромную, но всегда опрятно одетую, низенькую ростом, худенькую..." (Свербеев. Т. 1. С. 243).
5 Е. И. Нелидова была близким другом и доверенным лицом императора Павла I. Влияние на него Нелидовой было чрезвычайно велико. Дружеские отношения связывали Нелидову и с Марией Федоровной, которую она защищала от нападок государя. Это последнее обстоятельство лишило Нелидову расположения Павла I. После смерти Павла I Нелидова летом обычно гостила в Павловске у Марии Федоровны.
6 А. Н. Шлейн (см. с. 354 наст. изд.).
7 Роман М. Н. Загоскина "Юрий Милославский, или Русские в 1612 году", написанный в 1829 г., пользовался невероятной популярностью у читателей; по свидетельству Н. И. Греча, "его читали везде, и в гостиных, и в мастерских, в кругах простолюдинов и при высочайшем дворе..." (Греч. С. 704).
8 Е. А. Архарова скончалась 27 мая 1836 г., восьмидесяти одного года (см.: Карамзины. С. 60, 61).
9 СПб., 1903. С. 325).
10 Антон Василий Онуфрий Соллогуб был дальним родственником А. И. Соллогуба.
11 Александру Юстину Северину и Просперу Яну Михаилу Адриану Соллогубам; их формулярные списки см.: ЦГИА. Ф. 1349. Оп. 3. N 2109.
12 Благородный пансион Императорского царскосельского лицея был открыт в 1814 г. Он должен был воспитывать будущих лицеистов, с тем чтобы уровень их подготовки был приблизительно одинаков: при первом приеме лицеистов выяснилось неравенство в их знаниях, что создавало значительные неудобства. Через каждые три года в Лицей направлялись двадцать пять лучших пансионеров. В июне 1829 г. пансион был закрыт.
13 А. П. Каверин, младший брат гусара П. П. Каверина, друга Пушкина, был сыном П. Н. Каверина; П. Н. Каверин был женат первым браком на побочной дочери брата Е. А. Архаровой, Анне Петровне.
14 ния об этом времени (РА. 1884. N 2. Стб. 425--426).
15 ков, отвез сына в пансион 15 декабря 1821 г. Курса Костя Булгаков не кончил и вернулся в Москву, причем, как вынужден был заметить его отец, он не слишком многому научился в этом знаменитом учебном заведении (см.: РА. 1901. N 11. Стб. 322). Гвардейский офицер, выпускник Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров (учился одновременно с Лермонтовым), К. Булгаков был широко известен "своими шалостями, артистическими талантами и остроумными выходками с великим князем Михаил Павловичем" (Панаев. С. 271--272)!
16 Н. М. Карамзин в течение многих лет (начиная с 1816 г.) жил с семьей летом в Царском Селе. Юные щеголи, возбуждавшие зависть Соллогуба,-- Андрей и Александр Карамзины, в будущем товарищи писателя по Дерптскому университету.
17 Речь идет о Дмитрии и Александре, детях Н. М. и М. А. Лонгиновых. Их домашним учителем был Гоголь, который занимался с ними с начала 1831 г.
18 В своих воспоминаниях воспитанник Лицейского пансиона Н. С. Голицын упоминает о знаменитых праздниках в доме Ф. С. Голицына ([Голицын Н. С]. Благородный пансион Императорского царскосельского лицея. 1814--1829. СПб., 1869. С. 257--258).
19
20 Александра умерла в 1841 г. в возрасте двадцати четырех лет.
21 Трагедия Жана Расина "Гофолия" ("Athalie", поставлена в 1690 г., издана в 1691 г.; русский перевод -- в 1784 г. под названием "Афалия"). Подробнее об этом см. с. 561 наст. изд.
22 Е. П. Штерич, по отзыву М. И. Глинки, "отличался редкими душевными качествами" (Записки. С. 88). Того же мнения был и А. В. Никитенко, который, будучи студентом Петербургского университета, поселился в 1826 г. у С. И. Штерич, с тем чтобы давать уроки ее сыну, который недавно начал службу на дипломатическом поприще: "Он благороден, добр, постигает все прекрасное и возвышенное" (Никитенко. Т. 1. С. 124).
23 16 марта 1833 г. Никитенко записал в дневнике: "Сегодня я провожал в могилу бедного Штерича. Он умер от лютой чахотки после шестимесячных страданий" (Никитенко. Т. 1. С. 127).
24 тябре 1771 г., поводом к которому послужило исходившее от архиепископа Амвросия запрещение собираться, ввиду карантина, около "чудотворной" иконы у Варварских ворот.
25 2 ноября (н. ст.) 1755 г. произошло землетрясение в Лисабоне разрушившее две трети города (город отстроен заново в конце XVIII в.); в этот же день родилась Мария Антуанетта, жена Людовика XVI (с 1770 г.).
26 Н. П. Архаров в возрасте пятнадцати лет вступил в один из гвардейских полков и довольно быстро продвигался по службе; в 1761 г. был произведен в офицеры, в 1775 г. назначен московским обер-полицеймейстером, в 1777 г. произведен в генерал-майоры, а в 1782 г. получил должность московского губернатора. В 1784 г. он -- генерал-губернатор тверского и новгородского наместничества. Павел I по восшествии на престол вызвал Н. П. Архарова в Петербург; в 1796 г. Архаров -- генерал от инфантерии и петербургский генерал-губернатор, но уже через год он был отставлен от всех должностей и сослан в свое тамбовское поместье. Н. И. Греч в своих записках дал Н. П. Архарову весьма нелестную характеристику, которая гораздо более соответствует действительности (Греч. С. 148--149).
27 Один из источников биографии Н. П. Архарова, искусного "в преследовании преступников, отыскании воров и покраденного", содержит вариант рассказа, приведенного Соллогубом. См.: Бантыш-Каменский. С. 71.
28 См. примеч. 7 к главе I.
29
30 В 1828 г. К. Фредерици был уже тяжело болен. См.: Записки К. К. Мердера. PC. N 4--6. С. 499. Иосиф Виельгорский умер в июне 1839 г. в возрасте двадцати двух лет; последние годы жил в Италии, где лечился от туберкулеза. Гоголь присутствовал при его кончине; под впечатлением смерти Виельгорского написаны "Ночи на вилле" (1839).
31 Русско-турецкая война 1877--1878 гг.
32 По-видимому, С. М. Борисов, воспитанник Академии художеств с 1809 г., уволенный 16 сентября 1821 г. с аттестатом первой степени; специалист по батальной живописи.
33 От французского flexible -- гибкий.
34
35 Жану Батисту Пуадбару, французскому инженеру, долго работавшему в России, принадлежит ряд технических открытий.
36 ческих документах, начиная с 1641 г., но, вероятно, существовала и до этого времени. В 1816 г. ярмарочные постройки сгорели; в 1817 г. ярмарка переведена в Нижний Новгород.