• Приглашаем посетить наш сайт
    Спорт (sport.niv.ru)
  • Воспоминания.
    Глава II

    II

    Павловск. -- Императрица Мария Федоровна. -- Бабушка Арха­рова, ее образ жизни и выезд ко двору и в гости. -- Проспер Соллогуб. -- Семейство Голицыных. -- Семейство Шаррьер. -- Евгений Штерич. -- Первое знакомство с М. И. Глинкой. -- Иван Петрович Архаров. -- Николай Петрович Архаров. -- Архаровский полк. -- Празднование именин бабушки. -- Посещение императрицы. -- Великий князь Александр Николаевич. -- Поездка в симбирское имение. -- Наше дорожное общество. -- Н. А. Щепотьев. -- Переправа через Волгу. -- Новые ощущения. -- Приезд в Никольское. -- Встреча.

    В последовательности моих рассказов я несколько увлекся вперед по хронологии событий. Возвращаюсь к впечатлениям прежнего времени и останавливаюсь снова на местности, игравшей важную роль в моем детстве, а именно на Павловске. Павловск, привлекаю­щий и ныне публику вокзалом, оркестром, дачами и прелестным парком, был во время оно собственностью и летним местопребыванием императрицы Марии Фе­доровны. Он имел вид роскошного и цветистого оазиса, где со всех сторон чувствовалось присутствие царствен­ной владетельницы, бывшей у себя и заботливою помещицею, и гостеприимною хозяйкою, не уклоняясь, впрочем, от величия сана. При ее дворе соблюдались в одно время и строгий этикет, и сердечное радушие, так что в Павловске было и легко, и привольно. Соб­ственно для себя императрица отделила только неболь­шой цветник, примыкавший к дворцу, а затем все сады, все парки, все павильоны, все гуляния, все беседки и шакаты1 были открыты для посетителей. На ферме и в других сельских зданиях стояли накрытые столы со многими яствами и черным хлебом на случай, если гости проголодаются. Тут мы, дети, частенько лако­мились. У Розового павильона2, густо обсаженного ро­зами, стояли деревянные горы для катанья, качели, гим­настические аппараты. И этим мы пользовались. Однаж­ды я даже вздумал сбежать с деревянной горы, и в то время как бежал, на меня налетел молодой князь Ва­силий Репнин в колясочке. Но я всегда умел не терять присутствия духа в минуту опасности. На всем бегу я угораздился прыгнуть и, вместо того чтоб переломить себе ноги, отделался ушибом в пятку. В самом павиль­оне раздавались звуки эоловой арфы, поставлено бы­ло фортепиано для любителей музыки, находились разные книги и даже открытый альбом, где каждому по­сетителю дозволялось записывать свои мысли. В нем и была записана прекрасная басня "Василек" И. А. Крыло­ва, им написанная в то время, когда он гостил в Пав­ловске3. Императрица Мария Федоровна любила, чтоб у нее гостили. Нас водили к проживавшим у нее ле­том двум старушкам, из коих одна, престарелая и ху­дая, была Перекусихина 4, некогда любимица и наперс­ница великой Екатерины, другая -- дородная и велича­вая баронесса, впоследствии графиня и княгиня Ливен, воспитательница великих княжен. Другие две старушки, находившиеся постоянно при императрице,-- статс-дама Наталья Федотовна Плещеева и камер-фрейлина Катери­на Ивановна Нелидова, некогда оклеветанная и оставав­шаяся верным другом императрицы 5,-- жили на своих дачах. Наконец, пятая старушка оставалась несколько поодаль, но тем не менее пользовалась постоянно ми­лостью ее величества. Несколько раз в течение лета она приглашалась к высочайшему столу, что всегда составля­ло чрезвычайное происшествие. Я говорю про свою ба­бушку Архарову. Заблаговременно она в эти дни наря­жалась. Зеленый зонтик снимался с ее глаз и заменялся паричком с седыми буклями под кружевным чепцом с бантиками. Старушка, греха таить нечего, немного под­румянивалась, особенно под глазами, голубыми и весьма приятными. Нос ее был прямой и совершенно правиль­ный. Лицо ее не перекрещивалось, не бороздилось морщи­нами, как зауряд бывает у людей лет преклонных. Оно было гладкое и свежее. В нем выражалось спо­койствие, непоколебимость воли, совести, ничем не воз­мущаемой, и убеждений, ничем не тревожимых. От нее так сказать, сияло приветливостью и добросер­дечием, и лишь изредка промелькивали по ее ласко­вым чертам мгновенные вспышки, свидетельствовав­шие, что кровь в ней еще далеко не застыла и что она принимала действительное участие во всем, что около нее творилось. Изукрасив свой головной убор, она об­лекалась в шелковый, особой доброты халат или ка­пот, к которому на левом плече пришпиливалась ко­карда Екатерининского ордена. Через правое плечо перекидывалась старая желтоватая турецкая шаль, чуть ли не наследственная. Затем ей подавали золотую табакерку, в виде моськи, и костыль. Снарядившись ко двору, она шествовала по открытому коридору к карете. Провожали ее, ею любуясь, жившие у нее старая полковница Александра Николаевна 6, сироты-дворянки Анна Николаевна и Анна Антоновна, старшая горничная Степанида, две младшие горничные -- Аннушка кривая и Марфуша рябая. Вечно мрачный калмык Тулем и крошечный карапузик, морщинистый карлик Василий Тимофеич, всегда вязавший чулок и, насупившись, вор­чавший на нас, как бульдог, за наши придирки, глядели на шествие несколько самодовольно, как будто и на их долю приходилось несколько почета. Впереди суетился курносый дворецкий, Дмитрий Степанович, с взъерошен­ным хохлом, в белом жабо, округленном веером под белым галстухом. У кареты дожидались, в трехугольных уродли­вых шляпах, два ливрейные рослые лакея: белый, как лунь, Ананий, годами старше бабушки и с детства при ней пребывавший, и молодой парень Петр, недавно привезенный из деревни. Бабушка садилась в карету. Но, боже мой, что за карета! Ее знал весь Петербург. Если я не ошибаюсь, она спаслась от московского пожара. Че­тыре клячи, в упряжи простоты первобытной, тащили ее с трудом. Форейтором сидел Федотка... Но Федотка давно уже сделался Федотом. Из ловкого мальчика он обратился в исполина и к тому же любил выпить. Но должность его при нем осталась навсегда, так как старые люди вообще перемен не любят. Кучер Абрам был более приличен, хотя весьма худ. Ливреи и армя­ки были сшиты наудачу из самого грубого сукна. На улицах, когда показывался бабушкин рыдван, прохо­жие останавливались с удивлением, или весело улы­бались, или снимали шапки и набожно крестились, воображая, что едет прибывший из провинции архиерей. Впрочем, бабушка этим нисколько не смущалась. Как ее ни уговаривали, она не соглашалась увеличить ничтож­ного оброка, получаемого ею с крестьян. "Оброк назна­чен,-- отговаривалась она,-- по воле покойного Ивана Петровича. Я его не изменю. После меня делайте, как зна­ете. С меня довольно! А пустых затей я заводить не намерена".

    Вся жизнь незабвенной старушки заключалась в разумном согласовании ее доходов с природною щедростью. Долгов у нее не было, напротив того, у нее всегда в запасе хранились деньги. Бюджет соблюдался строго, согласно званию и чину, но в обрез, без всяких прихотей и непредвиденностей. Все оставшееся шло на подарки и добрые дела. Порядок в доме был изумитель­ный благодаря уму, твердости и расчетливости хозяйки. Когда она говела, мы подслушивали ее исповедь. К ней приезжал престарелый о(тец) Григорий, священник до­мовой церкви князя Александра Николаевича Голицы­на. Оба были глухи и говорили так громко, что из соседней комнаты все было слышно.

    -- Грешна я, батюшка,-- каялась бабушка,-- в том, что я покушать люблю...

    -- И, матушка, ваше высокопревосходительство,-- возражал духовник,-- в наши-то годы оно и извини­тельно.

    -- Еще каюсь, батюшка,-- продолжала грешница,-- что я иногда сержусь на людей, да и выбраню их порядком.

    -- Да как же и не бранить-то их,-- извинял снова отец Григорий,-- они ведь неряхи, пьяницы, негодяи... Нельзя же потакать им, в самом деле.

    -- В картишки люблю поиграть, батюшка.

    -- Лучше, чем злословить,-- довершал отец Григо­рий.

    Этим исповедь и кончалась. Других грехов у бабуш­ки не было. Но великая ее добродетель была в ней та, что она никого не умела ненавидеть и всех умела любить. Когда, как я рассказывал выше, она ездила в Павловск на придворный обед, весь дом ожидал нетерпеливо ее воз­вращения. Наконец грузный рыдван вкатывался на двор. Старушка, несколько колыхаясь от утомления, шла, упираясь на костыль. Впереди выступал Дмитрий Степанович, но уже не суетливо, а важно и благоговейно. В каждой руке держал он тарелку, наложенную фрукта­ми, конфектами, пирожками -- все с царского стола. Когда во время обеда обносился десерт, старушка не церемонилась и, при помощи соседей, наполняла две тарелки лакомою добычею. Гоффурьер знал, для чего это делалось, и препровождал тарелки в пресловутый рыд­ван. Возвратившись домой, бабушка разоблачалась, наде­вала на глаза свой привычный зонтик, нарядный капот заменялся другим, более поношенным, но всегда шелко­вым, и садилась в свое широкое кресло, перед которым ставился стол с бронзовым колокольчиком. На этот раз к колокольчику приставлялись и привезенные тарелки. Начиналась раздача в порядке родовом и иерархическом. Мы получали плоды отборные, персики, абрикосы и фиги, и ели почтительно и жадно. И никто в доме не был забыт, так что и Аннушка кривая получала конфекту, и Тулем удостоивался кисточкою винограда, и даже карлик Василий Тимофеич откладывал чулок и взыскивался сахарным сухариком. Когда я об этом припоминаю, меня разбирает смех, и в то же время на глаза наверты­ваются слезы. Сколько наивного добродушия, сколько трогательной сердечности прошедшего быта погибло те­перь навсегда. Отличительною чертою бабушки была не­изменность в убеждениях и привычках. Никаких колеба­ний она не допускала и при всей своей гуманности относилась строго к людям предосудительного поведения. Когда речь касалась человека безнравственного, она при­нимала строгий вид и объявляла резкий приговор. "Не­годяй,-- говорила она,-- развратник"... а потом, накло­нившись к уху собеседника или собеседницы, присо­вокупляла шепотом "Galant!.." [Волокита (фр.).-- Ред.] Это было последнее слово порицания. Сама она была, так сказать, ковче­гом патриархальности и в доме не допускала никакого отступления от заведенного порядка. Само собою разу­меется, что она соблюдала церковные правила, пости­лась по уставу, молилась в урочное время, ездила в приходскую церковь, пока хватило сил. Вечерние служ­бы совершались у нее на дому. Даже заутреня перед светлым праздником заблаговременно торжествова­лась в ее гостиной. Являлся престарелый отец Гри­горий с дьячком. Мы подходили к его благословению и спрашивали из шалости:

    и мни­мые родственники, и все слуги обязывались находить­ся налицо. Подле бабушки становился Дмитрий Степано­вич, держа в руках блюдо с нагроможденными на нем красными яйцами. Не были забыты ни калмык, ни кар­лик, ни Аннушка косая, ни рослый форейтор Федот, ни всегда пьяный поваренок Ефим. При появлении послед­него и когда он лез целоваться с бабушкой, старушка его останавливала и, взглянув на него грозно, говорила:

    -- А ты все пьянствуешь! Смотри, лоб забрею. В солдаты отдам. Дом срамишь. Побойся хоть бога. Слышишь, что ли?

    -- Слушаю,-- мычал Ефимка.

    -- То-то же,-- добавляла бабушка. -- Так помни же... Христос воскрес.

    ­ствовать и никогда в солдаты отдан не был.

    Старушка любила, чтоб ей читали русские романы. "Юрий Милославский"7 ей очень понравился, но когда герой подвергался опасности, она останавливала чтение с просьбой: "Если он умрет -- вы мне не говорите" . Смерти она очень страшилась, а между тем скончалась с необыкновенною твердостью8. Когда она уже была при последнем издыхании, ей доложили, что ее желает видеть богомолка Елисавета Михайловна Кологривова, сестра князя А. Н. Голицына.

    -- Не надо... -- отвечала умиравшая. -- Она приехала учить меня, как надо умирать. Я и без нее сумею.

    И теперь, когда столько лет уже прошло после ее кончины, мне все еще отрадно припомнить мельчайшие подробности ее глубоко поучительного и сердечно-наив­ного существования.

    Для утренних прогулок у бабушки была низенькая тележка, или таратайка, без рессор и с сиденьем для кучера. Выкрашенная в желтую краску, она была по­хожа на длинное кресло, запрягалась в одну лошадь из вороной инвалидной четверни и, разумеется, следовала тихим шагом. Отец мой, всегда подшучивавший над бабушкой, за что она, впрочем, никогда не сердилась, прозвал эту диковинную таратайку "труфиньоном". Труфиньон имел значение легендарное как принадлеж­ность Павловска. И некоторые доживающие ныне мои со­временники, верно, вспомнят о нем с удовольствием. Труфиньон употреблялся не для одного катанья... Он служил и другим целям. Во-первых, он направлялся к рощам, окружавшим Павловск, и в местах хороших останавливался. Старушка брала из предосторожности вожжи в руки, хотя опасности от клячи не предвиделось, а кучер Абрам слезал с козел и шел бродить, нагнув­шись, в чаще деревьев. Вдруг раздавалось его радостное восклицание:

    -- Березовик, ваше высокопревосходительство.

    -- Смотри еще! -- кричала бабушка.

    другой эпизод. Грибы казались заманчивыми и вкусны­ми. Но как только бабушка за них принималась, вокруг стола подымался семейный протест. Затем она, немного поспорив, уступала голосу рассудка и нехотя возвращала искусительную тарелку тоже встревоженному Дмитрию Степановичу. Прогулка в труфиньоне служила тоже и для визитов, визитов весьма оригинальных, ввиду приглашений или справок. Подъедет бабушка к знакомым и велит Абраму вызвать хозяев или, в случае их отсутствия, слугу.

    -- Скажи, что старуха Архарова сама заезжала спросить, что, дескать, вы старуху совсем позабыли, а у нее завтра будут ботвинья с свежей рыбой и жаре­ный гусь, начиненный яблоками. Так не пожалуют ли откушать!

    И труфиньон двигался далее, заезжая к больным для сведений о здоровье, к бедным для подаяния по­мощи, к сиротам для узнания об их поведении. Много слыхал я и читал впоследствии о гуманности -- но гуманность воплощенную, без хитрости и причуд, я видел только в старой женщине, далеко не образован­ной, но твердо умной и всецело преданной любви к человечеству. Ей-то я обязан, что до сего времени люб­лю человечество, хотя самые люди все более и более отучивали меня их любить. Теперь мне кажется, что без патриархальности не может быть гуманности, иначе как на словах.

    Павловск представлял, впрочем, для Архаровой неко­торые неудобства. Во-первых, столовая была слишком мала. Широкому хлебосольству ставился по необходимо­сти предел. Дача была просторная; боковые одноэтажные флигеля, в виде покоя, вмещали с одной стороны покои бабушки, с другой стороны семейство Александры Ивановны Васильчиковой, нашей тетки. Поперек флиге­лей стояла большая теплица, но ее пришлось изменить на общую приемную, между двух комнат, и с надстройкою в виде мезонина. Числительность населения в доме была изумительная. Тут копошились штат архаровский и штат васильчиковский, и разные приезжие, и даже по­стоянные гости, особенно из молодых людей. Я уже говорил, что Архарова своей родне и счет потеряла. Бывало, приедет из захолустья помещик и прямо к ней.

    -- Як вам, матушка Катерина Александровна, с просьбой.

    -- А вот что, Катерина Александровна. Детки подросли. Воспитание в губернии вы сами знаете какое. Вот я столько наслышался о ваших милостях, что деток с собой привез, авось бог поможет пристроить в казенное заведение.

    -- Конечно, хорошо бы. Урожаи стали уж очень плохи.

    -- Родня, точно родня, близкая родня, -- шептала между тем бабушка. -- Я и бабку твою помню, когда она была в девках. Они жили в Москве. Да скажи на милость, правду ли я слышала, что будто Петруше Тол­стому9 ­потать можно. А там ты уж не беспокойся. Да вот что... приезжай-ка завтра откушать. Не побрезгай моей куле­бяки... да деток с собой привези. Мы и познакомимся.

    И на другой день помещик приезжал с детками, и через несколько дней деток уже называли Сашей, Катей, Дуней и журили их, если они тыкали себе пальцы в нос, и похваливали их умницами, если они вели себя добропорядочно. Затем они рассовывались по разным воспитательным заведениям, и помещик уезжал восвояси, благодарный и твердо уверенный, что Архарова не моро­чила его пустыми словами и светскими любезностями и что она действительно будет наблюдать за его детьми. Так и было. Мальчики обязывались к ней являться по воскресеньям и по праздничным дням и в вакантные времена, чтоб не дать им возможности избаловаться на свободе. Замечательно, что такая обязанность испол­нялась аккуратно и многих спасла от возможных сума­сбродств. Архарова относилась весьма серьезно к своим заботам добровольного попечительства. И в Павловске они не забывались, но в Петербурге принимали еще боль­шие размеры, и сплошь да рядом происходили визиты по учебным заведениям. Подъедет рыдван к кадетскому кор­пусу, и Ананий отправляется отыскивать начальство. "Доложите, что старуха Архарова сама приехала и просит пожаловать к ее карете". Начальник тотчас же является охотно и почтительно. Бабушка сажала его в карету и начинала расспросы. Это называла она -- делать ви­зиты. Речь шла, разумеется, о родственнике или род­ственниках, об их успехах в науках, об их поведении, об их здоровье, а затем призывались и родственники и в карету, и на дом. Достойные удостоивались похва­лы, виновные наказывались выговором и угрозой напи­сать отцу или матери. Однажды мой отец получил письмо из Вильны от незнакомого ему однофамильца Солло­губа 10. В письме выражалась просьба -- оказать по­кровительство его двум сыновьям для поступления на службу11 . Меньшой, Юстин, определился в отдаленный кавалерийский полк и уехал. Старший, Проспер, поступил в школу гвардейских подпрапорщиков и остал­ся в Петербурге. Бабушка рассудила, что он однофами­лец ее зятя, следовательно, не чужой,-- и потому Прос­пер был включен в число молодых родственников и по­лучил приказание являться по праздникам. Человек тихий, хороший служака, всеми уважаемый, Проспер Соллогуб повиновался так же радушно, как радушно ему было объявлено предложение, и до самой кончины бабушки он, чуть ли уже не в чине генерала, являлся в урочные дни к своей престарелой родственнице.

    В Павловске учебных заведений не было. Но в Цар­ском Селе, в дворцовом флигеле, славился на всю Россию знаменитый лицей, где воспитывались Пушкин, Дельвиг, князь Горчаков и многие другие замечательные личности. В Софии процветал лицейский пансион 12­бушки было несколько родственников. Помню, во-первых, долговязого и оригинального Алексея Каверина, родст­венника московского13 ; Александра и Евгения Самсоновых, родственников ярославских, сердечных товарищей. Все трое жили у бабушки во время летних вакаций14, но как и где помещались они, объяснить не берусь. Приезжали Костя Булгаков, гениальный повеса, прошутивший блистательные способности15 ; Розен, Стрекалов, Алопеус и многие, многие другие. В Павловске мы скуки не знали. Мы вели знакомство, хотя не интим­ное, с детьми Н. М. Карамзина. Им были сшиты кам­лотовые оранжевого цвета кафтанчики, отороченные чер­ным бархатом, что казалось мне последним выражением щегольства, даже возбуждало во мне зависть16. Встреча­лись мы и с Лонгиновыми 17­ясь в трех или четырех домах, расположенных около сада, приспособленного к играм и удовольствиям. Чего тут не было: лодочки на пруду, и сети, и качели, и гим­настики, и лошади, и лошадки, и всего не припомню. Хозяевами-товарищами были собственно пять молодцов, веселых, ловких сыновей от велика до мала 18. Старший был Саша, отбивший у меня роль амура на придворном празднике, второй Сережа, нечаянно застрелившийся на охоте, третий Давыд, погибший на переправе. Константин и Борис здравствуют 19[Кроме них, были еще две дочери: Юлия, вышедшая замуж sa князя Куракина, и Александра, скончавшаяся в малых летах20].

    От всего этого времени осталось в моей памяти какое-то тихое, радужное впечатление. Не помню, учились ли мы в Павловске. Но должно быть, что учились, потому что к нам приставлен был заменивший уехавшего по слабости здоровья симпатичного m-r Lalance другой гу­вернер, тоже француз, m-r CharriХre.

    ­служило следующее обстоятельство. Сестра нашего гувер­нера m-r Charriere была замужем за гувернером Штерича, m-r Ferry de Pigny. Оба сходились на Фонтанке в кварти­ре старухи m-me Charriere, вышедшей замуж за старого m-r Bradt, и водили к ним своих воспитанников. У них мы исполняли отрывки из расиновской трагедии "Athalie", в костюмах.21

    Штерич был единственным сыном почтенной Сера­фимы Ивановны, не чаявшей в нем души, и оказывал большие способности как пианист. У него гостил в Пав­ловске молодой человек, поразивший меня своею ориги­нальностью. Он отличался весьма малым ростом и своеоб­разною физиономиею, то далеко не красивою, то увлека­тельною. Черноволосый, с коротким крупным и прямым носом, с выдвинутым подбородком, он закидывал посто­янно голову назад, носом вверх, по инстинктивному жела­нию казаться выше. Затем привычным жестом он засовы­вал палец за скважину жилета под мышкой, что еще более его выпрямляло. Всего поразительнее в нем оказывались глазки, то неподвижные и задумчивые, то сверкавшие искрами, то расширявшиеся и глубоко торжественные под наитием вдохновения сверхъестественного. Он обыкно­венно молчал или шутил довольно редко, на семинарский лад. Часто садился он за фортепиано и погружался весь в свою игру, не видя и не зная, что около него творилось. Мы, дети, едва переводили дыхание и как-то изумленно и испуганно его слушали. Тогда он начинал петь. Голос его был глухой, слабый, неприятный. Сперва он шептал говорком с оттенками выражения, которые я, конечно, начал понимать только после; потом, мало-помалу ожив­ляясь, переходил чуть не в исступление и выкрикивал высокие ноты с натугою, с неистовством, даже с болью. Потом он вставал с места, заливался детским смехом и, засунув палец за жилет и закинув голову, начинал ходить петушком по комнате, спрашивая: "А каков был грудной si bИmol?"

    Мне кажется, что с этого времени я начал глухо по­нимать, что гениальность и личность составляют два по­нятия совершенно разнородные, совершенно независимые друг от друга. Гений может гореть в человеке мимо и даже вопреки его личности. Кто слышал Глинку, тот по­нял, что можно быть певцом потрясающим и величествен­ным, не имея к тому никаких физических средств. Я забыл сказать, что припоминаю первую свою встречу с маленькою фигурою и колоссальным талантом Михаила Ивановича Глинки. В Штериче он потерял много. Штерич был для него не только меценатом, но другом и сотрудником в искусстве22­ное превосходство над всеми известными композиторами, уменье присваивать себе музыкальную этнографию. Ду­ша его, так сказать, впивалась, всасывалась не в одни при­емы и формулы разнородных стихий, а в самую духовную суть их источников, в самые сокровенные тайники их сердечных, мелодических порывов. Так, например, в му­зыке польской он явился более поляком, чем поляки, в итальянской он становился действительным итальянцем, в испанской от него так и веяло Гвадалквивиром и обая­нием Севильи. Что же сказать о стиле русском? До Глин­ки разработка русского стиля походила на лубочную карикатуру. Глинка первый окунулся в глубь океана русского чувства и на самом дне нашел тайник русской радости, русского горя, русской любви -- словом, всей широкой русской жизни. В его звуках так и рисуются и береза, и сосна, и степь бесконечная, и изба затворниче­ская, и река многоводная. В них Русь живет, в них Русью дышит. Глинку недостаточно понять, его надо прочувст­вовать. Об этом, если я успею, мне придется поговорить еще подробнее. Скажу только, что у Глинки никогда не было ни няньки по искусству, ни наставника по роду жизни, ни сильного покровителя при гениальных его по­пытках. Что он не достиг вполне своей цели... в том не он виноват. Его скрутила и замучила судьба. Много, по­вторяю я, потерял он со Штеричем. Симпатичный юноша страдал чахоткою. Вскоре он умер 23, и Глинка остался один.

    ­но, но находились почти постоянно на архаровской даче, всегда оживленной и приветливой. Старуха не любила отпускать нас без обеда. Эти обеды мне хорошо памятны. За стол садились в пять часов, по старшинству. Кушанья подавались по преимуществу русские, нехитрые и жир­ные, но в изобилии. Кваса потреблялось много. Вино, из рук вон плохое, ставилось как редкость. За стол никто не садился, не перекрестившись. Блюда подавались от бабушки вперепрыжку, смотря по званию и возрасту. За десертом хозяйка сама наливала несколько рюмочек мала­ги или люнеля и потчевала ими гостей и тех из домаш­них, которых хотела отличить. Затем Дмитрий Степано­вич подавал костыль. Она подымалась, крестилась и кла­нялась на обе стороны, приговаривая неизменно: "Сыто, не сыто... а за обед почтите. Чем бог послал". Не любила она, чтоб кто-нибудь уходил тотчас после обеда. "Что это,-- замечала она, несколько вспылив,-- только и ви­дели. Точно пообедал в трактире..." Но потом тотчас же смягчала свой выговор. "Ну, уже бог тебя простит на сегодня. Да смотри не забудь в воскресенье. Потроха будут". После обеда она иногда каталась в придворной линейке, предоставленной в ее распоряжение, но большею частью на линейку сажали молодежь, а сама раскладыва­ла гранпасьянс, посадив подле себя на кресла злую мось­ку, отличавшуюся висевшим от старости языком.

    При этом рассказывала о прежнем житье-бытье, об ужасах бывшей в Москве чумы, когда замаскированные и в кожу обернутые люди разъезжали по вымершим кварта­лам и подбирали трупы. Сам преосвященный Амвросий приезжал к нам в дом накануне своей лютой смерти. Народ растерзал его за то, что он скрыл чудотворную икону с целью прекратить стечение богомольцев, рас­пространявших заразу24 . Амвросия она хорошо помнила. Сама она родилась 12 июля 1752 года [ 1755 года. -- Сост.] -- в год гибели Лиссабона и рождения французской королевы Марии Антуанетты 25.

    ­рила с глубоким чувством. Он тоже, как кажется, был вполне добрым, честным, простым и откровенным чело­веком. О нем я слышал в семье две забавные выходки. Встретив на старости товарища юности, много десятков лет им не виданного, он всплеснул руками, покачал голо­вою и воскликнул невольно: "Скажи мне, друг любезный, так ли я тебе гадок, как ты мне?" Он имел слабость притворяться, что хорошо знает французский язык, хотя не знал его вовсе. Приезжает к нему однажды старый приятель с двумя рослыми сыновьями, для образования коих денег не щадили. "Я, -- говорит он, -- Иван Петро­вич, к тебе с просьбою. Проэкзаменуй-ка моих парней во французском языке. Ты ведь дока..." Иван Петрович подумал, что молодых людей кстати спросить об их удо­вольствиях, и сообразил фразу: "Messieurs, comment vous divertissez-vous?" ["Как вы развлекаетесь, господа?" (фр.) -- Ред. ], но брякнул: "Messieurs, quoique vous averti"[Господа, хотя я вас предупреждал" -- Ред.] . Юноши остолбенели. Отец стал бранить их за то, что ничего не знают, даже такой безделицы, что он обманут и деньги его пропали, но Иван Пет­рович утешил его заявлением, что сам виноват, обратив­шись к молодым людям с вопросом, еще слишком муд­реным для их лет. Сама бабушка говорила иногда на французском языке собственного произведения. Об Иване Петровиче, как я уже заметил, бабушка всег­да говорила с любовью, еще не угасшею, но об его брате, Николае Петровиче, она говорила с гордостью. Николай Петрович считался гением исчезнувшего рода. И действительно, он был, как кажется, человеком вполне государственным. Императрица Екатерина II высоко его ценила как администратора, и несколько собствен­норучных писем государыни к нему сохранились у бабуш­ки. Он занимал поочередно должности обер-полицеймейстера в Москве и в Петербурге и наместника в Твери 26. Об нем осталось следующее предание. В то время как он управлял полициею в Москве, в Петербурге приключи­лась значительная покража серебряной утвари. По разы­сканиям возникло подозрение, что похищенные вещи на­правлены в Москву, о чем немедленно и был уведомлен Apxapoв. Ho он отвечал, что серебро не было вовсе при­везено в Москву и находится в Петербурге в подвале подле дома обер-полицеймейстера. Там оно и найдено 27.

    Бабушка рассказывала тоже иногда про Архаровский полк, но что она рассказывала, к сожалению, не могу припомнить. Если не ошибаюсь, шефом полка был Иван Петрович, а не Николай Петрович, и в строю считалось до 4000 человек28. Но когда полк был сформирован и когда упразднен, принадлежал ли он к войскам регуляр­ным или к милиции, отчего он был Архаровский, чем ознаменовал свою деятельность, -- все эти сведения мне неизвестны, хотя, может быть, отыщутся без труда в архивах. Достоверно то, что память об архаровцах долго хранилась в преданиях Москвы и, быть может, еще не исчезла совсем в припоминаниях некоторых старо­жилов.

    ­ствительно любила, и на каждый вечер партия была обеспечена. Только партия летняя отличалась от партии зимней. Зимой избирались бостон, вист, реверсы, ломбер, а впоследствии преферанс. Летом игра шла летняя, дачная, легкая: мушка, брелак, куда и нас допускали по пятачку за ставку, что нас сильно волновало. В один­надцать часов вечер кончался. Старушка шла в спальню, долго молилась перед киотом. Ее раздевали, и она за­сыпала сном ребенка. В постели она оставалась долго. Утром диктовала письма своему секретарю Анне Нико­лаевне и обыкновенно в них кое-что приписывала под титлами29 своей рукою. Потом она принимала доклады, сводила аккуратно счеты, выдавала из разных пакетов деньги, заказывала обед и, по приведении всего в поря­док, одевалась, молилась и выходила в гостиную и в сад любоваться своими розами. И день шел, как шел вчера и как должен был идти завтра. Являлись и труфиньон, и грибы, и визиты, и гости, и угощение, и брелак. В этой несколько затхлой старческой атмосфере все дышало чем-то сердечно-невозмутимым, убежденно-спокойным. Жизнь казалась доживающим отрывком прошедших вре­мен, прошедших нравов, испарявшейся идиллией быта патриархального, исчезавшего навсегда. Архарова ни в ком не заискивала, никого не ослепляла, жила, так ска­зать, в стороне от общественной жизни, а между тем поль­зовалась общим уважением, общим сочувствием. И ста­рый, и малый, и богатый, и бедный, и сильный, и темный являлись к ней, и дом ее никогда не оставался без по­сетителей. Особенно выдавались два дня в году: зимой в Петербурге, 24 ноября, в Екатеринин день, а летом в Павловске, 12 июля, в день рождения старушки... Тут, по недостатку помещения в комнатах, гости собирались в саду и толпились по дорожкам, обсаженным розами разных цветов и оттенков. Вдруг в саду происхо­дило смятение. К бабушке летел стрелой Дмитрий Сте­панович. Старушка, как будто пораженная событием, по­вторявшимся, впрочем, каждый год, поспешно подзывала к себе все свое семейство и направлялась целою группою к дверям сада, в то время как снаружи приближалась к ней другая группа. Впереди шествовала императрица Мария Федоровна, несколько дородная, но высокая, пря­мая, величественная, в шляпе с перьями, оттенявшими ее круглое и, несмотря на годы, свежее, румяное и красивое лицо. Царственная поступью, приветливая улыбкою, она, как мне казалось, сияла, хотя я не знал, что Россия была ей обязана колоссальными учреждениями воспита­тельных домов, ломбардов и женских институтов. Она держала за руку красивого мальчика в гусарской курточ­ке, старшего сына великого князя Николая Павловича, поздравляла бабушку и ласково разговаривала с присут­ствующими. Бабушка была тронута до слез, благодарила за милость почтительно, даже благоговейно, но никогда не доходила до низкопоклонства и до забвения самодостоин­ства. Говорила она прямо, открыто, откровенно. Честь была для нее, конечно, великая, но совесть в ней была чистая, и бояться ей было нечего. Посещение продолжа­лось, разумеется, недолго. Императрице подносили букет наскоро сорванных лучших роз, и она удалялась, сопрово­ждаемая собравшеюся толпою. На другой день бабушка ездила во дворец благодарить снова, но долго затем рассказывала поочередно всем своим гостям о чрезвычай­ном отличии, коего она удостоилась. "Этим я обязана, -- заключала она, -- памяти моего покойного Ивана Петро­вича".

    Молодой великий князь, державший императрицу за руку, был призван принять впоследствии многотрудный и многосветлый сан русского императора под именем Александра II. Он тоже гостил летом у своей бабки вместе с сестрами, великими княжнами. Великие княжны жили в Александровском деревянном дворце, примыкающем к парку со стороны вольеры. Великий князь помещался в круглом флигеле, ныне по ветхости разобранном. Товари­щами его игр были сперва Мердер, сын наставника его высочества, и недолго живший Фредерици, сын павлов­ского коменданта Фредерици, дожившего в Дерпте до глубокой старости. Впоследствии прибавились Паткуль, Александр Адлерберг и Иосиф Виельгорский, скончав­шийся в молодых летах 30. Тут были и сошки, и ружья, и будки, и детские боевые потехи, но главным удоволь­ствием царственного ребенка была прелестная серая в яб­локах лошадка. Живо помню, как он ездил на ней шагом по боковой аллее проложенного ко дворцу широкого пути. Лошадку вел под уздцы конюх, а обок шла заботливая дюжая нянька. Шествие замыкалось толпою любопытст­вовавших. Прошло более полвека, но покойный государь не забыл своей лошадки. В последнюю турецкую кампа­нию31 издохла от старости.

    ­глашения. На этих балах я начал даже отличаться не­которою ловкостью в мазурке. К сожалению, эта ловкость впоследствии исчезла.

    Теперь я должен оставить на время и Петербург, и Павловск, чтоб рассказать об эпизоде, много повлияв­шем на всю мою жизнь.

    В 1822 году мы ездили в Симбирскую губернию, где на имя матушки было куплено значительное имение в 26 000 десятин, село Никольское с деревнями. О желез­ных и шоссейных дорогах и помина тогда не было. По­ездка наша была не поездка, а экспедиция. Впереди нас торопилась бричка с французским поваром Tourniaire, ку-хонною посудою и принадлежностями для ночлега. Глав­ный поезд состоял из нескольких экипажей. При матушке находилась компаньонка Марья Ивановна и горничная Александра Семеновна. К нам были приставлены гувер­нер m-r Charriere и дядька-немец Иван Яковлевич. При отце состоял молодой живописец, ученик Петербургской академии, Борисов, обладавший значительным юмором и немалым талантом32. Он должен был снимать виды со всех достопримечательных местоположений, имевших встретиться на пути. Некоторые рисунки у меня сохрани­лись. Они изображают станцию Померанье, Валдай, Симонов монастырь и пруды в Москве, Муром, ночлег в селе нашего каравана, сельский праздник, домашний спектакль, сад в Никольском. Контрастом Борисову со­путствовал нам старый доктор Кельц, оригинал большой руки. Одет он был дорогой в старом фраке и серых брю­ках, вдетых в гусарские сапожки, чуть ли не по образцу князя Александра Николаевича Голицына. На голове он носил старую круглую шляпу и сосал неутомимо немец­кую фарфоровую трубку из гнутого флексибля 33, свойст­венную немецким мастеровым и буршам. Лицо его было красное, нрав раздражительный и брюзгливый. Борисов трунил над ним неотвязчиво, что его приводило в бешен­ство, а нас очень забавляло. На полях рисунка, изобра­жающего путевую стоянку, записан рукою отца весь путе­шествовавший персонал. В списке, я нахожу имена слуг, мною совершенно позабытых, а именно: Алексей (камер­динер), Евлампий, Петр, Корнило, Дмитрий (кучер), По­ликарп.

    ­ре марионеток блистательная пантомима "Персей и Ан­дромеда". Родители наши занимались более серьезными предметами, так как Захар Николаевич Посников орудо­вал покупкою симбирского имения.

    Из Москвы мы направились тихим шагом, по невспа­ханным пространствам, именованным столбовыми дорогами, к цели нашего путешествия. Вечером мы останавли­вались на станциях или на постоялых дворах, так как гостиниц нигде не было. В избе подавали нам обед, уже изготовленный усердием парижанина m-r Tourniaire, и раскладывали наши походные кровати. Слух мой и ум на­чали знакомиться с бытом, с речами, с движениями для меня совершенно новыми. На улицах подымается от на­шего прибытия страшная суматоха. Ямщики бегают как угорелые и орут во все горло. Андрюха перекликается с Петрухой, Ванька со Степкой. Кто кричит про шлею, кто про савраску, кто про фонарь, кто зовет жребий метать. Каждый хлопочет и суетится, как будто совершает бог знает какое дело и, кроме его, на свете никого нет. Кузнец катит на кузницу расшатавшееся колесо. Мальчишки шныряют и ссорятся. У крыльца нищенка-сирота просит божьей милостыни. Божий человек, в рясе странствую­щий по святым местам, крестьянин-старец с тарелкой и с книгой, собирающий на построение храма святому угоднику, шепчет на славянском языке о милосердном по­даянии. Старушки, с повязанными на голове платками, подходят к нам, детям, и, сами не зная почему, просят у нас позволения поцеловать ручку, что приводит нас в испуг. На скамейке сельские девушки в шубейках и сарафанах грызут арбузные семечки и ведут свой раз­говор. Наконец, в отдалении толпится, опираясь на палки, группа сельских стариков, шевелит белыми бородами и со­вещается о том, что означает диковинное нашествие.

    Для меня, мальчика-баловня, постепенно становилось все более понятно, что, кроме придворного мира, кроме мира светского и французского, кроме даже мира благо­душия бабушки, был еще мир другой, мир коренно-русский, мир простонародный и что этому миру имя гро­мада...

    Проехав через Владимир, с Золотыми воротами и Дмитриевским собором, изукрашенным иероглифами, до сего времени, кажется, не разгаданными, мы повернули на Клязьму и долго тащились по глубоким пескам муром­ских лесов. В их мрачном величии и безмолвии на нас пахнуло уже Русью сказочною, легендарною, рассказами об Илье Муромце и Соловье-разбойнике. Тут я узнал, что, независимо от Корнелия Непота и Овидия, неза­висимо от Расина и Мольера, существует с времен незапамятных своя поэзия в преданиях, источниках и песнях, к которым я стал охотно прислушиваться. В Му­роме мы остановились на несколько дней, потом направились на Арзамас, где снова ожидала меня неожидан­ность. Много видел я в Москве церквей, но в Арзамасе кроме церквей ничего не видал. Кое-какие домишки исче­зают там под торжественным давлением куполов, ко­локолен и башен. Арзамас, по преимуществу, город православия. Перед ним русскому человеку нельзя не пе­рекреститься. Мы двинулись затем к симбирскому Ардатову, но, не доезжая до этого невзрачного городишка, остановились в небольшом поместье старца Николая Александровича Щепотьева. Бабушка считала его, как я уже говорил, своим близким родственником по первой женитьбе Ивана Петровича и требовала непременно, чтоб мы у него остановились. Он, кажется, был гораздо старше ба­бушки. Принял он нас родственно, радушно, сердечно и баловал нас, сколько мог. Жили у него сын, уже в отстав­ке, и несколько зрелых дочерей. В их деревянном домике ничего не было излишнего, проглядывала даже некоторая бедность, но всего нужного было вдоволь. В быте старо­светского помещика того времени господствовало спокой­ствие библейское. Старик, его дети, его слуги, его немно­гие крестьяне образовали точно одну сплошную семью при разностепенных правах. Все это произвело на меня сильное впечатление. От Ардатова до Симбирска остава­лось ехать недолго. В богатом потемкинском имении Промзино мы переправились через Суру, знаменитую стерлядями, и по гладкой, мягкой дороге скоро прибыли в приволжский губернский город. Симбирск тогда не отличался и ныне не отличается благообразием. На­против того, трудно вообразить себе что-нибудь груст­нее и однообразнее его прямых, широких, песчаных улиц, окаймленных низенькими деревянными домиками и дощатыми тротуарами. Город замыкается искривлен­ною площадью, где уже показываются здания кирпичные. Эта местность называется "Венец", и лучше назвать ее нельзя. Под "Венцом" обрывается огромный земляной утес, упирающийся прямо в Волгу. Тут открывается панорама восхитительная. Вправо и влево широко вол­нуется река-богатырь. За рекой расстилается в ширь и даль степь беспредельная, сливающаяся с небосклоном. Собственно о первом моем пребывании в Симбирске я ничего не помню -- где мы там останавливались, что там делали, кого там видели,-- решительно не могу сказать. Зато день переезда нашего из Симбирска в Никольское оставил в душе моей следы неизгладимые, если не по событиям, то по впечатлениям. Рано утром поднялись мы, и нас рассадили по местным тарантасикам, то есть по доскам, качавшимся на четырех низких коле­сах. Мы начали осторожно спускаться с "Венца" по крутым поворотам длинного ухабистого и размытого пути, проведенного без хитрости, на авось. Сзади нас постепенно подымалась стена, на которой разбросанно цеплялись белые хаты и зеленые кусты. Спереди мы торчали над бездной, подпрыгивая по рытвинам. Так подвигались мы медленно к Волге, и чем ближе к ней подъезжали, тем шире, тем огромнее, тем необъятнее казалась она во все стороны. Время стояло весеннее. Река была в разливе. Впрочем, она была даже не река и не море, виденное нами в Петергофе, а какая-то особая стихия, по которой плыла, волновалась, усердствовала и шумела русская трудовая жизнь. Наконец мы добра­лись до берега. Тут на узкой и грязной черте прибрежья бесновался хаос. Стояли обозы с бочками и кулями. Обозчики кричали и бранились. Бабы торговки пискливо предлагали свой товар. У кабачков толпились и раскрас­невшиеся мужички, и отставные солдаты в расстегнутых шинелях, с мутными глазами, в фуражках на затылках, и нищие, и изувеченные, и глазевшие, и ребятишки, и ло­шади, и волы, и всякая живность. В колорите мелькали татары в белых поярковых34 шляпах, мордвины и чуваши в длинных холщовых рубахах, расшитых разноцветными гарусами, взъерошенные цыганки с плаксивыми, обижен­ными лицами. Лодочники неотвязчиво предлагали свои услуги. Толстые подрядчики и вертлявые приказчики торговались без устали. Все это я распределил в уме, конечно, впоследствии. Тут я только знакомился с общим очерком приволжского быта, приступал к урокам русской практической жизни, что было поучительнее лучших тра­гедий Расина. Я приглядывался и прислушивался. На берегу стоял живой, неумолчный стон, смешанный с гово­ром, плеском и живым журчанием речного прибоя. Так как мы были путники именитые, то наши экипажи были уже доставлены особым паромом на другой берег. Нас ожидала широкая простая лодка с сидением, покрытым русским крестьянским ковром. У руля почтительно стоял атаман. В веслах сидели бурлаки. Мы сели. Отец прика­зал плыть, но мы еще не трогались. Атаман снял шляпу, перекрестился и промолвил: "Снимай шапки, ребята, призывай бога на помощь". Обнажились головы, за­мелькало крестное знамение, послышался шепот молитвы. Опасности никакой не предвиделось. Стало быть, на Руси никакое дело без молитвы начинаться не должно. "От­валивай, ребята!" -- весело кликнул атаман. Весла уда­рили. Лодка пошла колыхаться и качаться. Дул свежий весенний ветер, но солнце сверкало, играя и отражаясь в трепещущих блестках речных волн.

    "Венца" белели церкви и гудел благовест к обедне. По бокам шевелилась зыбь бесконеч­ная. Спереди тоже бурлила водяная даль, едва видимо окаймленная очертанием степи. При такой картине душу, особенно душу русскую, охватывает чувство широкости и раздолья. Береговую трескотню заменило молчание, но молчание не мертвое, а, напротив того, молчание неуго­монное, жизнью созданное. Недаром Волга рассекает Русь православную на две половины. Волга трудится, Волга работает, Волга кормит. На огромных простран­ствах голос не долетает до голоса, но всюду видно движе­ние. Тут рыбаки закинули невод. Там по течению не­сутся на парусах нагруженные суда. Посреди реки испо­линской важно останавливаются какие-то исполинские корабли без мачт и снастей, но с какими-то большими деревянными колесами на палубе. Впереди их торопятся завозные лодки с длинными канатами, имеющими завер­теться на палубном колесе. Что ж это такое? Это не­давно изобретенные пуа-де-баровские машины35 . При­няв точку опоры, они снова тащатся к северу, буксируя гуськом нагруженные зерном и мукою подчалки. Так ше­ствует товар от юга и степи к Макарьевской ярмарке 36.

    Поперек реки взад и вперед шныряют паромы... Как ни был я еще молод, но меня обуяло какое-то особен­ное, неведомое мне вдохновение свежести, раздолья, жиз­ни. Вдруг наш атаман затянул протяжную, словно задумавшись, заунывную песнь, и в ответ ему громко гаркнул с гиканьем хор гребцов, забубенно, разудало, но оканчивая каждое колено продолжительным аккордом, постоянно замиравшим и намекавшим уже без слов на что-то дальнее, таинственное, невыразимое. При живи­тельных звуках в глубине моей детской души дрогнула и зазвенела вдруг струна новой сердечной преданности, новой сыновней любви; я понял, что я сам принадлежу к этой песне, этой Волге, этому быту, этой красоте, этой береговой неурядице, безобразной, но родной. Мне стали понятны и грусть, и удаль русского чувства. Я угадал кровную связь свою и с почвою, и с населением. Счастье любви к отечеству мне становилось ясно, как будто сол­нце проглядывало из тумана.

    Умом можно не признавать родины, но сердцу она сама собою сказывается.

    Между тем мы приближались к цели плавания. По берегу бурлаки, навалившись всем туловищем на широкие кожаные пояса, тяжело кряхтели и тащили вверх бече­вою грузные барки. На переправе снова стояли обозы и бранились обозчики, а поодаль стояли на песке наши уже запряженные экипажи. Посреди их, взгромоздив­шись на поклажу брички, повар Tourniaire с удивлением смотрел на предметы, не напоминавшие ему ни берега Сены, ни берега Луары.

    ­ни. Расстилается степь ковыльная на все стороны ров­но, гладко, широко, и негде остановить взора. Не видать ни селений, ни лесов, ни кустика, ни одной травки выше другой. По небу ходят тучи. На земле, точно скованной в однообразной твердыне, все дрем­лет и безмолвствует. Жизни не видать. Шороха не слышно. Разве изредка подымается встревоженный пернатый гигант, степной орел, беркут, развернет саженные крылья и поплывет с негодованием по воз­духу.

    Путем мы встретили в первые часы только одного пут­ника. Недалеко от черты, обозначающей дорогу, стояла распряженная кибитка с холщовым кузовом. Подле нее паслась лошадка. Поодаль на разостланном коврике стоял на коленях татарин, в суконном халате и в золотой чибитейке. Он молился, творя земные поклоны. На наш шум­ный поезд он даже и не взглянул. Таких татар шныряет по степи немало. Они большею частию приказчики бога­тых татарских купцов и скупают в деревнях шерсть, хлеб, сало, баранов. Таково занятие прежних владык рус­ской земли. Едем мы далее. Молящийся татарин давно уже скрылся вдали. Снова тянется степь ковыльная, оди­нокая, однообразная, и как будто какое-то тяжелое чув­ство неволи и безнадежности ложится на душу. Но нет. Душа привыкает. Привыкая, она погружается в настро­ение смиренное и носится в мире необыкновенности, как бы по твердому морю без волн и берегов. Вот оно спокой­ствие в силе, вот она воплощенная необходимость, а там все степи да степи сплошь до Урала, и вдобавок еще за Уралом вся Сибирь неразверстная до Камчатки и далее.

    Проехав верст около тридцати -- их никто еще не ме­рил, -- мы увидали зелень усадеб. Вправо находилось имение Бориса Петровича Тургенева. Влево тесно примы­кали друг к другу две деревеньки: Колмогор Татар­ский и Колмогор Русский. Они существовали миролю­биво, несмотря на резкое различие вероисповеданий. Колмогор Русский был выселком села Никольского, сле­довательно, уже принадлежал к приобретенному имению. Несколько крестьян вышло к нам навстречу. Несколько избенок торчало криво и косо у черноземной, степной нови. Мы поехали далее. До Никольского оставалось, гадательно, верст около двадцати пяти. Снова потянулась степь. Но на полдороге вид местности начал уже изме­няться. На обе стороны запестрели пахотные земли, посе­вы и всходы. Влево, все приближаясь, тянулась длинная цепь лесистых холмов. Вдали дорогу перерезывала куща кустов, обозначающих течение реки Черемшана, а за ними на небосклоне чернел принадлежавший помещику Кроткову бор. Дорога шла уже по зеленым выгонам, по­перек которых стояла сколоченная из плетня околица. Ворота были отворены настежь. У въезда поставлен был стол, покрытый белою скатертью, с заветным хлебом и солью. У стола с обнаженными белыми лысыми голо­вами стояли на коленях: бурмистр, старосты и старики, вышедшие за две версты для приветствия новой поме­щицы.

    Тут были и Дмитрий Иванович Дегтерев, и Петр Маштаков, и Иван Котомкин, и Рассказов, и Быстров, и многие другие, с которыми я впоследствии познакомил­ся и слышал от них рассказы о Пугачеве[Кстати о Пугачеве: мне пришлось однажды услыхать проездом в Новочеркасске от одного казака-старожила следующее весьма курьезное замечание. Говоря о посещении государем, тогда наследником, в 1852 году, Донской области и Кавказского края, он наивно присовокупил: "Уж как мы были счастливы, как счастливы увидать его светлые очи, ведь с тех пор, что отцы видали царя Петра III " Это доказывает, как еще смутно в народе того края мнение о самозванце.]. Меня поразила их сановитость, спокойное выражение их лиц, задушевная простота их приема. Они скорее были похожи на ареопаг греческих мудрецов, чем на мужицкую толпу. В речах их постоянно повторялась одна фраза: "Вы отцы наши, а мы дети ваши"; это говорилось твердым голосом, и ничего низкопоклонного, рабского при этом не выказывалось. А между тем они стояли на коленях и прогулялись на старых ногах более четырех верст для того, чтобы привет­ствовать новых помещиков.

    Много есть теперь людей, воображающих, что во вре­мена крепостного права, когда помещики встречались с своими крестьянами, то они тотчас начинали сечь крес­тьян и крестьяне издыхали в мучениях. Конечно, от меня далека мысль написать элегию об утрате крепостного пра­ва -- изображать о нем идиллии смешно и ложно, -- но зачем же не сказать правды, зачем не вывести из виденного, слышанного, испытанного, что, помимо ужа­сающих злоупотреблений, бывший порядок вещей под­держивал между помещиками и крестьянами близкую, так сказать, родственную связь.

    На большой сельской площади у прекрасной каменной церкви дожидалась нас другая встреча: старик священник в облачении стоял с крестом в руках на паперти. Коло­кола трезвонили. Густая масса пестрого местного населе­ния, стоя на коленях, покрывала почти всю площадь. Мужики без шапок молчали, бабы всхлипывали, дети пи­щали. Вдруг послышались возгласы: "В добрый час, ар­хангельский, мы вашей милостью довольны, добро пожа­ловать!" Приложившись к местным образам, мы перешли к близлежащему господскому дому. За нами толпа пова­лила на господский двор. Каждый нес в руках какое-нибудь приношение от своего усердия. Иной держит в руках индейку, или "курушу", по местному выражению, другой гуся или утку, кто тарелку с медом, кто тарелку с яйцами; женщины подносили расшитые полотенцы. Еле живые старушки подступали ко мне и к брату, протяги­вая пряники... "Возьми, касатик, возьми, красавчик,-- господь привел взглянуть на вас!" Излияниям не было бы конца, если бы управляющий Василий Ильич Григорович не крикнул, что пора нам дать с дороги отдохнуть. Толпа медленно разошлась, а мы начали осматривать нашу новую оседлость.

    Примечания:

    II. 1

    2 В 1811 г. Мария Федоровна приобрела дачу на окраине парка, с тем чтобы иметь в своем распоряжении уединенный павильон, напоминавший Малый Трианон в Версале. В 1814 г. была закончена его отделка. Свое название Розовый павильон получил от посажен­ных вокруг многочисленных розовых кустов; изображения роз на­ходились и на самом павильоне, и на мебели, и на фарфоровой по­суде.

    3 В 1823 г. И. А. Крылов некоторое время жил в Павловске, куда был приглашен императрицей Марией Федоровной для оконча­тельного выздоровления и отдыха после поразившего его паралича. Басня "Василек", обращенная к Марии Федоровне, явилась выраже­нием признательности Крылова императрице за ее заботу о нем. По свидетельству биографа Крылова П. А. Плетнева, она была записана "в одном из альбомов, которые в Розовом павильоне разложены были для удовольствия посетителей" (Плетиев. Т. 2. С. 93). Басня "Василек" опубликована впервые в СО в 1823 г. (Ч. 86. С. 226-- 228) с пометой: "Павловск. Июня 15 дня 1823".

    4 "Как теперь гляжу я на эту милую старушку, скромную, но всегда опрятно одетую, низенькую ростом, худенькую..." (Свербеев. Т. 1. С. 243).

    5 Е. И. Нелидова была близким другом и доверенным лицом императора Павла I. Влияние на него Нелидовой было чрезвычайно велико. Дружеские отношения связывали Нелидову и с Марией Федо­ровной, которую она защищала от нападок государя. Это последнее обстоятельство лишило Нелидову расположения Павла I. После смерти Павла I Нелидова летом обычно гостила в Павловске у Марии Федо­ровны.

    6 А. Н. Шлейн (см. с. 354 наст. изд.).

    7 Роман М. Н. Загоскина "Юрий Милославский, или Русские в 1612 году", написанный в 1829 г., пользовался невероятной популярностью у читателей; по свидетельству Н. И. Греча, "его читали везде, и в гостиных, и в мастерских, в кругах простолюдинов и при высочайшем дворе..." (Греч. С. 704).

    8 Е. А. Архарова скончалась 27 мая 1836 г., восьмидесяти одного года (см.: Карамзины. С. 60, 61).

    9 СПб., 1903. С. 325).

    10 Антон Василий Онуфрий Соллогуб был дальним родственником А. И. Соллогуба.

    11 Александру Юстину Северину и Просперу Яну Михаилу Адриа­ну Соллогубам; их формулярные списки см.: ЦГИА. Ф. 1349. Оп. 3. N 2109.

    12 Благородный пансион Императорского царскосельского лицея был открыт в 1814 г. Он должен был воспитывать будущих лицеистов, с тем чтобы уровень их подготовки был приблизительно одинаков: при первом приеме лицеистов выяснилось неравенство в их зна­ниях, что создавало значительные неудобства. Через каждые три года в Лицей направлялись двадцать пять лучших пансионеров. В июне 1829 г. пансион был закрыт.

    13 А. П. Каверин, младший брат гусара П. П. Каверина, друга Пушкина, был сыном П. Н. Каверина; П. Н. Каверин был женат первым браком на побочной дочери брата Е. А. Архаровой, Анне Петровне.

    14 ­ния об этом времени (РА. 1884. N 2. Стб. 425--426).

    15 ­ков, отвез сына в пансион 15 декабря 1821 г. Курса Костя Булга­ков не кончил и вернулся в Москву, причем, как вынужден был заметить его отец, он не слишком многому научился в этом знаменитом учебном заведении (см.: РА. 1901. N 11. Стб. 322). Гвардейский офицер, выпускник Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерий­ских юнкеров (учился одновременно с Лермонтовым), К. Булгаков был широко известен "своими шалостями, артистическими талантами и остроумными выходками с великим князем Михаил Павловичем" (Панаев. С. 271--272)!

    16 Н. М. Карамзин в течение многих лет (начиная с 1816 г.) жил с семьей летом в Царском Селе. Юные щеголи, возбуждавшие зависть Соллогуба,-- Андрей и Александр Карамзины, в будущем товарищи писателя по Дерптскому университету.

    17 Речь идет о Дмитрии и Александре, детях Н. М. и М. А. Лонгиновых. Их домашним учителем был Гоголь, который занимался с ними с начала 1831 г.

    18 В своих воспоминаниях воспитанник Лицейского пансиона Н. С. Голицын упоминает о знаменитых праздниках в доме Ф. С. Голи­цына ([Голицын Н. С]. Благородный пансион Императорского царскосельского лицея. 1814--1829. СПб., 1869. С. 257--258).

    19

    20 Александра умерла в 1841 г. в возрасте двадцати четырех лет.

    21 Трагедия Жана Расина "Гофолия" ("Athalie", поставлена в 1690 г., издана в 1691 г.; русский перевод -- в 1784 г. под названием "Афалия"). Подробнее об этом см. с. 561 наст. изд.

    22 Е. П. Штерич, по отзыву М. И. Глинки, "отличался редкими душевными качествами" (Записки. С. 88). Того же мнения был и А. В. Никитенко, который, будучи студентом Петербургского универси­тета, поселился в 1826 г. у С. И. Штерич, с тем чтобы давать уроки ее сыну, который недавно начал службу на дипломатическом поприще: "Он благороден, добр, постигает все прекрасное и возвышенное" (Никитенко. Т. 1. С. 124).

    23 16 марта 1833 г. Никитенко записал в дневнике: "Сегодня я провожал в могилу бедного Штерича. Он умер от лютой чахотки после шестимесячных страданий" (Никитенко. Т. 1. С. 127).

    24 ­тябре 1771 г., поводом к которому послужило исходившее от архи­епископа Амвросия запрещение собираться, ввиду карантина, около "чудотворной" иконы у Варварских ворот.

    25 2 ноября (н. ст.) 1755 г. произошло землетрясение в Лисабоне разрушившее две трети города (город отстроен заново в кон­це XVIII в.); в этот же день родилась Мария Антуанетта, жена Людовика XVI (с 1770 г.).

    26 Н. П. Архаров в возрасте пятнадцати лет вступил в один из гвардейских полков и довольно быстро продвигался по службе; в 1761 г. был произведен в офицеры, в 1775 г. назначен московским обер-полицеймейстером, в 1777 г. произведен в генерал-майоры, а в 1782 г. получил должность московского губернатора. В 1784 г. он -- генерал-губернатор тверского и новгородского наместничества. Павел I по восшествии на престол вызвал Н. П. Архарова в Петербург; в 1796 г. Архаров -- генерал от инфантерии и петербургский генерал-губернатор, но уже через год он был отставлен от всех должностей и сослан в свое тамбовское поместье. Н. И. Греч в своих записках дал Н. П. Архарову весьма нелестную характеристику, которая гораздо более соответствует действительности (Греч. С. 148--149).

    27 Один из источников биографии Н. П. Архарова, искусного "в преследовании преступников, отыскании воров и покраденного", содержит вариант рассказа, приведенного Соллогубом. См.: Бантыш-Каменский. С. 71.

    28 См. примеч. 7 к главе I.

    29

    30 В 1828 г. К. Фредерици был уже тяжело болен. См.: Записки К. К. Мердера. PC. N 4--6. С. 499. Иосиф Виельгорский умер в июне 1839 г. в возрасте двадцати двух лет; последние годы жил в Италии, где лечился от туберкулеза. Гоголь присутствовал при его кончине; под впе­чатлением смерти Виельгорского написаны "Ночи на вилле" (1839).

    31 Русско-турецкая война 1877--1878 гг.

    32 По-видимому, С. М. Борисов, воспитанник Академии худо­жеств с 1809 г., уволенный 16 сентября 1821 г. с аттестатом первой степени; специалист по батальной живописи.

    33 От французского flexible -- гибкий.

    34

    35 Жану Батисту Пуадбару, французскому инженеру, долго рабо­тавшему в России, принадлежит ряд технических открытий.

    36 ­ческих документах, начиная с 1641 г., но, вероятно, существовала и до этого времени. В 1816 г. ярмарочные постройки сгорели; в 1817 г. ярмарка переведена в Нижний Новгород.

     

     
    Раздел сайта: