III
Никольское. -- Горнозаводчик Твердышев. -- Н. И. Дурасов. -- В. И. Григорович. -- Декабрист Ивашев и Камилла Ледантю. -- Доктор Кельц. -- История семейства Кротковых. -- Праздник в Никольском. -- Перемена в образе жизни отца. -- А. Л. Нарышкин. -- Возвращение в Петербург. -- С. А. Еропкина. -- П. С. Яковлев. -- Дядя граф Л. И. Соллогуб и его семья. -- Князь А. М. Горчаков. -- Князь Г. С. Голицын. -- Семейство Шуазель-Гуффье. -- Князь Сергей (Фирс) Голицын и его чудачества. -- 14 декабря 1825 года. -- Император Николай Павлович. -- Мое поступление в Дерптский университет. -- Образ жизни русских студентов. -- Семейство Золотаревых. -- Знакомство с Гоголем и Пушкиным. -- Окончание курса в Дерптском университете и возвращение в Петербург. -- Прискорбное недоразумение с М. Е. Салтыковым (Щедриным).
Дом в Никольском был огромный и построен на века -- из кирпича и железа. Он состоял из главного корпуса и четырех флигелей по углам. Перед главным фасадом, обращенным к красивой реке Черемшану, располагался за железной решеткой цветник, без цветов. С другой стороны у противоположного фасада устроен был въезжий двор с окружающим его каменным забором. За забором тянулся на несколько десятин огромный сад -- парк, разделяющий село на две половины. В саду находились значительные каменные теплицы, но зато не было ни веселой растительности, ни зеленых лужаек, ни вековых деревьев, ни живописных видов; сад был желтоватый, суровый, скучный, точно всегда отцветающий. Вот что было тому причиною. Русло Черемшана песчано до безобразия, на берегах его лежат большие пространства сыпучего песку, напоминающие африканскую Сахару; при малейшем дуновении ветра песок вздымается и носится по воздуху тучами, не допуская ни свежести, ни свободы произрастания. Мысль основать тут сады при огромной усадьбе была практическою нелепостью, но она возникла следующим образом. Никольским долгое время владел известный в свое время горнозаводский промышленник миллионер Твердышев. От него пошли богатства Козицких (княгиня Белосельская-Белозерская и графиня Лаваль), Пашковых, Дурасовых1. Твердышев владел и Никольским, и окружающими его вотчинами. В пункте центральном он воздвигнул ценную усадьбу, причем вальяжность и обширность имелись несравненно более в виду, чем уютность и красота. Церковь, хоромы с флигелями, манеж и конный завод возникли каменные с железными связями, выписанными из уральских собственных заводов.
Главная оседлость приняла основанием реку, несмотря на неудобство ее берегов. Все приняло размеры купеческого широкого распоряжения. Громадный лес, чуть не в 10 000 десятин, остался в нескольких верстах от дома, рига и гумно отбросились версты на полторы. К амбарам надо было ехать на лошадях; то, что в других имениях отделяется саженями, тут отделялось верстами. Я оттого так подробно описываю Никольское, что я им от матушки наследовал, и оно бессмысленным, неудобным расположением, своею несимпатичностью много повлияло на мою судьбу. Впрочем, сам Твердышев, как кажется, никогда не жил в Никольском и вряд ли даже когда-нибудь бывал в нем. Туда изредка наезжал его преемник, Николай Алексеевич Дурасов, человек тоже весьма богатый и чрезвычайно хлебосольный 2. В Москве долго славилась его баснословная стерляжья уха, подаваемая в честь "голубеньких" и "красненьких", то есть в честь андреевских и александровских кавалеров 3. В Никольском в то время были еще другие затеи, свой доморощенный театр, своя доморощенная музыка. К Дурасову съезжалось дворянство трех губерний, и он устраивал пиры уже с черемшанскими стерлядями, давно теперь разбежавшимися от устройства мельницы. После Дурасова Никольское перешло в руки братьев Обресковых4, от которых оно и было приобретено на имя матушки через посредничество Захара Николаевича Посникова. Наш управляющий Василий Ильич Григорович был, что называется, мастер своего дела; я поговорю о нем подробно, потому что он родитель Дмитрия Васильевича Григоровича, составившего себе громкую известность и на литературном, и на художественном поприще. Василий Ильич был человек очень типический, своеобразный.
Он был невелик ростом, сухопарый, крепко сложенный, гладко выбритый и подстриженный, во всей его фигуре проглядывал отставной кавалерист, чем он и был в действительности. Здоровья он был изумительного и деятельности необычайной.
Едва займется заря, уж он на коне скачет на работы, приказывает, распоряжается, журит. Крестьяне его побаивались, но обращались к нему за советами по своему собственному хозяйству, что для крестьянского упрямого самолюбия образует высшую степень уважения. Живо помню, как вечером Василий Ильич в сером, застегнутом по-военному сюртуке приходил в кабинет отца беседовать о хозяйстве. Говорил он отрывисто и дельно. Родом он был из малороссийских дворян, долго служил в кавалерии, дослужился до чина полковника и вышел в отставку по непреодолимой страсти к сельскому хозяйству; он любил агрономию, как музыкант любит музыку и живописец живопись5. Женат был Василий Ильич на Сидонии Петровне Ledentu 6, дочери почтенной Madame Ledentu, воспитательницы дочерей богатого симбирского помещика генерала Ивашева7. Ростом Сидония Петровна была высокая, худая, отчего держалась немного сгорбленно, но лицо имела очень приятное и умное; мы ее, как и мужа ее, очень любили. Во время нашего пребывания в Никольском, к Сидонии Петровне приезжала ее младшая сестра, Камилла Петровна, прелестная девушка лет шестнадцати, призванная, увы! к очень романической и очень печальной судьбе. Я сказал выше, что г-жа Ledentu воспитывала дочерей генерала Ивашева. Единственный сын Ивашевых, служивший в Петербурге, навещал своих родных в деревне; он влюбился в Камиллу Петровну, но старики на этот брак не согласились; так прошло около года. Вдруг на Ивашевых обрушился удар громовой: молодой человек оказался участником в заговоре 14 декабря; суд приговорил его в ссылку на каторгу. Тогда Камилла Петровна заявила, что она готова за ним следовать. Старушка мать отвезла ее в Сибирь, где и состоялась их свадьба. Оба умерли в Сибири, оставив трех детей, которые впоследствии возвратились в Россию 8.
В Никольском, во время управления Василия Ильича, царствовало благоустройство, составившее даже эпоху в истории имения, но не было, как во многих тогда поместьях, ни школ, ни больниц. Добрейший отец мой особенно огорчался этим последним и решил немедленно этому горю помочь. Для больницы был очищен деревянный удобный дом, служивший до того времени вотчинной конторой. Контора же перенеслась к Черемшану, в один из флигелей господского дома. Больница распределилась на две половины -- мужскую и женскую, посредине возникла аптека с должными принадлежностями. Из Симбирска выписаны были кровати и вся нужная утварь. Устройством больницы орудовал наш домашний доктор Кельц. Скоро все пришло в надлежащий порядок. Больницу освятили и привезли первого больного. При этом приключилось забавное обстоятельство, характеризующее тогдашние нравы. Первый больной решительно не понимал, что хотят с ним делать, стал чего-то страшиться и тосковать. Когда мой отец посетил его, он вскочил с кровати на пол и повалился отцу в ноги.
-- Батюшка, ваше сиятельство, -- завопил он, -- будьте отцом родным, прикажите за себя вечно бога молить! Позвольте меня домой отправить, человек я женатый, хозяйка моя горюет, ребятишки мои плачут.
А я на свое место пришлю меньшого брата, парень он еще холостой, здоровый!
Должно предполагать, что этот диковинный больной видел в больнице новый вид барщины. Другой случай оказался уже не забавный, а отвратительный, и не по невежеству мужика, а по бесчеловечности просвещенного врача. Привезли еще другого больного с сильным воспалением на ноге. Осмотрев его, отец спросил Кельца:
-- Не поставить ли больному пиявки?
-- Непременно поставить, -- ответил доктор.
На другой день отец вернулся и с досадой заметил, что больному гораздо хуже и что нога его страшно распухла. На вопрос, ставили ли ему пиявки, он ответил, "что одна приходила, немного покусала и ушла прочь". Оказалось, что из разумной экономии не пиявки были принесены к больному, а больной был послан к пиявкам, то есть в реку, где он и просидел несколько часов в воде и пиявкам не понравился.
ке другой врач, имени которого не припомню.
Между тем знакомство с ближайшими соседями установилось. Симбирская губерния была в то время губерния преимущественно дворянская. Отдаленность от Москвы при первобытности путей сообщения была причиной, что богатые помещики летом проживали в своих имениях, а на зиму переселялись с семьями в губернский город, то есть Симбирск. Дворянство симбирское считалось образованным, влиятельным и богатым. Здесь я услыхал впервые имена Ивашевых, Тургеневых, Ермоловых, Бестужевых, Столыпиных, Кротковых, Киндяковых, Татариновых, Родионовых и многих других. Между ними были люди замечательно просвещенные, но и встречались также и оригиналы или, скорее, самодуры большой руки.
Сосед наш Дмитрий Степанович Кротков принадлежал ко второму разряду, то есть самодуров, и в доме его происходили разные безобразия. Он был человеком уже преклонных лет, старшим братом Степана Степановича и Ивана Степановича, как и он сам, богатых симбирских помещиков. Дмитрий Степанович слыл хорошим хозяином и был по природе человеком не дурным, семейным, чадолюбивым, хлебосольным, но оборотная сторона медали была отвратительная. Имение его Городище отстояло от Никольского всего в двух верстах и представляло для помещичьей усадьбы несравненно более удобства, чем наше поместье. Дом, хотя и деревянный, стоял весело на холме, его окружала почва растительная, твердая. Вблизи зеленела роща с пчельниками, сзади темнел бор, внизу извилисто текла речка Черемшан. На дворе торчали кривые серые амбары, лаяли гончие собаки, суетились с бельем прачки, шлепали истоптанными башмаками комнатные девушки и в числе их самоварщица, исключительно приставленная к самовару. Весь обиход скорее походил на цыганский табор, чем на господский двор. В доме, направо от прихожей, располагалась половина барина. В первой комнате, сколько мне помнится, без мебели, шевелилась на полу какая-то уродливая масса, безобразная, страшная... Это лежала в убогих отрепьях, едва прикрывавших ее голые ноги, старая, грязная, смуглая, широколицая, сумасшедшая калмычка Стешка. Подле нее на полу стоял ушат с квасом. Как пойманный хищный зверь, она водила вокруг комнаты озлобленными глазами, что-то бешено мурлыкала и поминутно встряхивала нечесаными и еще черными как смола волосами, висевшими клочьями вокруг ее огромной головы. Около нее егозила и подпрыгивала другая дура, Аришка, с бельмом на глазу и в чепчике, украшенном вербными цветочками; грязное ее платье отличалось претензиями на щегольство и моду. Она болтала без умолку, перемешивая французские слова с русскими площадными. Была еще третья дура, имени которой не припомню, и два дурака. Днем они служили потехою, а ночью несли службу нелегкую. От беспрерывного своего возбуждения спиртными напитками барин мог спать только урывками, беспрестанно просыпаясь и волнуясь. У кровати сидели дураки и дуры с обязанностью говорить, шуметь, ссориться и даже драться между собою, тут же сидел и кучер с арапником. Как только от усталости и дремоты шум утихал, кучер должен был "поощрять" задремавших арапником -- гвалт начинался снова, и барин опять засыпал. Таковы бывали барские ночи.
Чтобы не возвращаться более к Кротковым, забегу вперед и передам еще о некоторых случаях, приключившихся впоследствии. Дмитрию Степановичу принадлежало еще другое богатое поместье Шигоны, на горной стороне Черемшана; тут он выстроил великолепную каменную церковь. Обошлась она весьма дорого. Освящение церкви воспоследовало торжественное, но хозяина, как рассказывали, привели под руки и на самое короткое время. Затем он в Городище более не возвращался, а жил или в Шигонах, или в Симбирске, в собственном доме. Управление Городищем он передал своему старшему сыну Михаилу, неглупому и даже не дурному малому, но, к сожалению, наследовавшему слабости и привычки отца. Я в то время, по желанию матушки, часто наезжал в Никольское; это было, сколько я припоминаю, в 1836 году. Он затеял с нами тяжбу и для разрешения одной предложил мне поехать вместе с ним в Шигоны в его экипаже. Я согласился и ничего не видел возмутительнее этой поездки. Ехали мы в тарантасе, степью, и, к счастью, никого не повстречали, а то я бы умер со стыда. С нами сидели казачок с фляжкой и кисетом через плечо и немой рослый дурак в длинном балахоне серого солдатского сукна; на капюшоне балахона торчали большие серые же суконные рога, а на спине было грубо вышито красным сукном слово "дурак". Михаил Дмитриевич во время пути то и дело командовал казачку: "В зубы!" Это обозначало набить и подать ему трубку. Он то и дело также требовал водки, причем казачок наливал и подавал серебряную чарку. Михаил Дмитриевич чарки не выпивал до дна и остатком водки брызгал дураку в лицо и тешился потом его гримасами. Когда же мы переправлялись через Волгу и уже причаливали к берегу, гребцам он отдал приказание бросить дурака в воду. Я пришел в негодование -- дело было в исходе сентября, -- но приказание все-таки было исполнено. Дурак барахтался, мычал, перепугался до полусмерти; когда его вытащили, он совсем было окоченел. Михаил Дмитриевич много этому смеялся, смеялись и гребцы.
С тех пор я Михаила Дмитриевича более не видел; не по силам ему было подражать отцу, он занемог горловою чахоткою и умер в Симбирске. При этом произошел случай знаменательный. Когда его положили в гроб, то старика Кроткова привели проститься к телу сына; он зарыдал и громко воскликнул: "Миша, Миша, встань, Миша! пойдем выпьем!" Нет юмористического писателя в мире, который осмелился бы придумать подобный драматический эффект.
Кротковская легенда окончилась самым трагическим образом. Шигоны поступили во владение третьего сына Дмитрия Степановича. Крестьяне взбунтовались, сожгли господскую усадьбу и бросили молодого помещика в пламя! Само собой разумеется, что, по прибытии моих родителей в Никольское, не могло бы установиться между ними и городищенским помещиком дружественных отношений, если бы в его доме не было другого, совершенно противоречащего ему элемента. Женская половина его семейства была европейски образованная и, насколько было возможно, скрывала безобразный образ жизни главы семейства. Супруга Дмитрия Степановича, Мария Федоровна, не раз бывала в Петербурге и Москве9.
Уже в летах немолодых, она сохранила остатки красоты, выписывала наряды с Кузнецкого моста из Москвы, выказывала некоторую светскость и любила, чтоб у нее веселились. Хотя и говорили, что при ней состояла тоже собственная дура, но это, видимо, допускалось "келейно", только в угоду старине. При свидетелях же сохранялось тонкое приличие, и городищенские съезды отличались радушием, хлебосольством и тоном хорошего общества. Тому много способствовало присутствие в доме замечательно умной, живой и образованной гувернантки француженки mademoiselle Jeny, девушки уже не молодой. Ее руководству поручалось воспитание трех дочерей Кротковых: Александры, Елисаветы и Софии.
Александре Дмитриевне минул в то время семнадцатый год, она восхищала стройностью уже развитого стана и миловидностью свежего личика. Когда впоследствии я ее увидел снова, я ее уже не мог узнать. Она вышла замуж за А. В. Бестужева и после учащенных родов страшно растолстела. Вообще, в то время деревенская халатная жизнь помещиков чрезвычайно содействовала скорому утучнению прекрасного пола; дворянки не уступали в весе купчихам. Другая сестра, Елисавета Дмитриевна, не отличалась здоровьем и вскоре после замужества с П. С. Мельгуновым угасла еще в очень молодых летах. София же Дмитриевна, в детстве тщедушная, обратилась в роскошный тип русской матроны, вышла замуж за М. П. Татищева [ Н. А. Татищева. -- Сост.], тоже обзавелась семейством немалочисленным и впоследствии долго жила по зимам в Москве 10. Для брата и меня ничто не могло быть приятнее общества двух меньших сестер Кротковых, почти нам ровесниц.
Знакомство завязалось самое дружеское -- видались мы почти каждый день; по воскресеньям у Кротковых устраивались танцы, дом дрожал от кадрилей, вальсов, мазурок; я в особенности отличался в гросс-фатере, стучал каблуками, бил в ладоши, доходил до исступления; мой брат был всегда несравненно сдержаннее, но тоже сильно веселился. По вечерам старик Дмитрий Степанович не показывался, он тешился, как я описал выше, со своими дураками и дурами. В то время к Кротковым приезжали их старшие сыновья -- Михаил, о котором я уже упоминал, и Николай. Оба служили в армейской кавалерии юнкерами; Михаил держал себя еще пристойно, а Николай был даже серьезен, читал хорошие книги и несколько философствовал; Гегель начинал тогда входить в моду.
Между тем отец мой не захотел отстать в гостеприимстве и затеял устроить в Никольском домашний спектакль.
Живописец Борисов оказал при этом чудеса; в короткое время возник очень хорошенький театр с декорациями, занавесью и всеми нужными принадлежностями. Наш наставник Шаррьер, всегда любивший блеснуть знанием древней истории и классических языков, присвоивал греческие именования разным местам, приуроченным к Никольскому. Так один овраг он прозвал "Сижё"11, рощу он наименовал "Каллироэ"12; Борисов этим воспользовался. По двум сторонам театрального портала он изобразил две статуи -- одну с подписью "Сижё", другую с подписью "Каллироэ", что возбудило общий хохот. Спектакль удался великолепно. Отец играл и пел превосходно. Отличалась и гувернантка Кротковых" m-lle Jeny и старшая их дочь Александра Дмитриевна. Исполнялась, во-первых, сколько мне помнится, пьеска Скриба "Ida" и еще две другие.
17 сентября отец задал другой пир. Между церковью и господским домом расставлены были столы для угощения крестьян. Под балконом гремела выписанная полковая музыка. Из уездного города Ставрополя прибыл с офицерами полковник донского казачьего квартировавшего там полка. Съехалось все соседство, праздник вышел блистательный. Даже крестьянки -- и те принарядились для этого празднества, и на сохранившихся у меня рисунках Борисова, изображающих праздник, я вижу расшитые золотом кокошники и яркие сарафаны. Крестьянки еще в те времена строго придерживались национального убора; впоследствии в самом Никольском, в церкви, мне случилось увидать жену зажиточного мужика в розовом кисейном платье и в кринолине. Празднование 17 сентября было последним днем пышности моего отца. С того дня он вдруг изменил привычки своего широкого барства. Он сделал то, что немногие сделали в России, он остановился на краю окончательного разорения. Он имел твердость отказаться от фамильных преданий, от личных глубоко вкорененных привычек. Никто так скоро, так равнодушно и так бестолково не разоряется, как русский человек. На моем веку я знал владетелей огромных поместий, вельможных дворцов, переполненных сокровищами, я присутствовал на их ослепительных празднествах, изумляясь их богатствам, и тех же самых людей видел через короткое время без пристанища, в рубищах, чуть не просивших милостыни, чтобы не умереть с голода. Таковы примеры Сергея Дмитриевича Полторацкого13, барона Крюднера, Похвиснева и многих, многих других. И даже те, которые не разоряются, почти постоянно, несмотря на их громадные состояния, нуждаются в деньгах. Я много в первой молодости слыхал от матушки рассказов о тароватости родного дяди моего отца, Александра Львовича Нарышкина, но, чтобы дать понятие, во что обходилась ему эта тороватость, приведу к примеру следующий случай. Праздник, устроенный им на его даче по Петергофской дороге, праздник, описанный в "Петербургских Ведомостях" того времени, был чудом великолепия. Государь Александр I, присутствовавший на этом празднике, полюбопытствовал узнать, во что он обошелся.
-- Ваше величество, в тридцать шесть тысяч рублей, -- ответил Нарышкин.
-- Неужели не более? -- с удивлением отозвался государь.
-- Ваше величество,-- заметил Нарышкин,-- я заплатил только тридцать шесть тысяч рублей за гербовую бумагу подписанных мною векселей!
кину альбом или, скорее, книгу, в которую вплетены были сто тысяч рублей ассигнациями. Нарышкин, всегда славившийся своим остроумием и находчивостью, поручил передать императору свою глубочайшую признательность и присовокупил: "Что сочинение очень интересное и желательно бы получить продолжение". Говорят, государь и вторично прислал такую же книгу с вплетенными в нее ста тысячами, но приказал прибавить, что "издание окончено"14.
Впрочем, Александр Львович не разорился и хотя сильно расстроил свои дела, все-таки оставил своим сыновьям Кириллу и Льву Александровичам большое богатство. К сожалению, не могу сказать того же о нашем имуществе; от громадного соллогубовского состояния уцелела только сумма, на которую приобретено было Никольское. Дядя мой, граф Лев Иванович Соллогуб, управлял общим с братом -- моим отцом -- последним оставшимся у них имением, впрочем, еще значительным и состоявшим из 17 000 душ, приуроченных к известному местечку "Горы-Горки", в Могилевской губернии. Он пожелал откупить долю отца, но так как имение было уже заложено, та дополнительная от казны ссуда могла быть выдана только с соизволения самого императора. Такое соизволение воспоследовало, и, как я уже говорил, Никольское было куплено на имя матушки. Вот почему со дня возвращения нашего из деревни в Петербург наш образ жизни совершенно изменился, приемы, обеды, выезды прекратились и заменились тесным кругом семейной жизни. Дом на набережной был продан. Васильчиковы же купили дом на Большой Морской, так как их состояние увеличилось вследствие наследства, полученного после кончины графа Разумовского. В этот дом они и переехали, а мы их заменили в общем помещении с бабушкой Архаровой, для чего был нанят на Моховой пространный бельэтаж дома Мальцева. Удобства здесь было много: прекрасная домовая церковь, обширный сад, в котором мы играли с детьми соседей Мартыновых. В квартире, между прочим, была и теплица для тропических растений, но тропических растений у бабушки не оказалось; купить их старушка, всегда расчетливая, не захотела, а с свойственным ей добродушием заметила своим знакомым, что они могли бы каждый поднести ей по "горшочку" зелени на новоселье. На другой же день оранжерея обратилась в цветущий сад.
Во времена пребывания нашего в мальцовском доме я припоминаю несколько оригинальных личностей.
и ходила по улицам в чепчике, с огромным бантом на самом темени; зимой поверх чепца она надевала шерстяной вязаный платок. Под оборками чепца располагались симметрично взбитые и белые, как лунь, букли; лицо Софьи Алексеевны, несмотря на ее лета, было еще свежее, румяное, с правильным носом и обликом бурбоновского типа. В молодости она слыла красавицей, когда же мы ее знали, голова ее тряслась безостановочно, но ходила она еще бодро, опираясь на высокий костыль. Бывало, бабушка еще разъезжает в своем знаменитом рыдване по городу, а Еропкина уже заблаговременно и величественно приплелась к обеду. Сидит она одна у стола в гостиной и еще бойко вяжет шерстяной чулок, всегда что-то припоминает и сама с собою разговаривает. О деятелях великого екатерининского времени она говорила как о людях, с которыми встречалась вчера. Бывало, зайдет в то время речь о видных и модных тогда молодых людях: о Строгановых (братья Сергей и Александр Строгановы), Шуваловых, Горчакове, Пушкине и других, Софья Алексеевна молча слушает, потом вдруг крикнет своим басом:
-- Нет, уж не говорите, против "нашего светлейшего" все они дрянь!
Ей отвечают, что князь Потемкин давно умер, а она смотрит недоверчиво, точно не веря, что такой человек, как он, мог умереть!
В самые цветущие дни своей молодости и во время силы и славы Потемкина она была ему представлена на каком-то празднестве в Москве, и он произвел на нее неизгладимое впечатление на всю ее жизнь. А то, бывало, сидит Еропкина тихо и вдруг ударит кулаком об стол и закричит:
-- Боже мой! как эта свадьба долго тянулась!
-- Да вот Марковой Анны Ивановны, что наверху живет, -- ответит Еропкина.
Маркова эта была тоже старушка лет под восемьдесят и такая притом ветхая, что не только о своей свадьбе, но и обо всем остальном на свете, казалось, давно перезабыла. Главным и любимейшим нашим развлечением бывали обеды, даваемые в то время другой старушкой, тоже приятельницей бабушки, графиней Апраксиной. Сколько мне помнится, их было две сестры, обе суетливые, неугомонные, вечно жаловавшиеся на судьбу. Бывало, пригласят нас двух с братом, гувернера, приживалок бабушки и еще двух кого-нибудь обедать. Подадут обед прекрасный; хозяйка в конце обеда спросит, хорошо ли угощение. Мы все станем рассыпаться в похвалах; вдруг Апраксина разрыдается и заголосит:
-- Да, вот обед хорош, а представьте -- заплатить за него нечем, нечем.
Этот эпизод повторялся почти за каждым обедом. Помню также хорошо небольшого, очень чистенького старичка, большого приятеля бабушки, Платона Степановича Яковлева; родом он, кажется, был москвич, любил острить и выражаться собственным языком.
-- Да, нехорошо, -- ответит он, -- совсем что-то размокропогодилось.
-- А что же ты так давно не был? -- опять спросит его бабушка.
-- Служба одолела, Екатерина Александровна.
Он служил под главным начальством всесильного тогда графа Аракчеева.
Платон Степанович был любимый партнер бабушки для карточной игры; он играл превосходно во все игры, что не мешало ему шутить и балагурить во время игры; когда преферанс стал входить в моду и у него была хорошая игра в червях, он обыкновенно объявлял "семь в сердцах", то есть в червях, вольным переводом. "Ну, ну, перестань, батюшка, что за прибаутки",-- шутя журит, бывало, его бабушка. -- "И, матушка Екатерина Александровна, отчего же и не побаловать себя, коротка-то ведь жизнь".
В доме Мальцева мы прожили недолго и переехали в дом Голубцова, бывший угловой дом против Михайловского манежа15 ко слов о семье дяди, с которою я до старости сохранил дружеские отношения. Граф Лев Иванович был женат, как я уже сказал выше, на княжне Анне Михайловне Горчаковой, сестре впоследствии знаменитого канцлера, и имел с нею шестеро детей. Горчаковы были небогаты, и жена принесла дяде самое ничтожное приданое; сам же дядюшка, как я уже сказал выше, разорился окончательно вследствие несчастных спекуляций. Матушка очень любила своих племянниц по мужу и, сколько могла, старалась доставлять им всякие удовольствия и развлечения. С переездом к нам Натальи Львовны дом наш снова оживился. Двоюродная сестра моя была красавица и в свете имела успех громадный. Она вскоре вышла замуж за Обрескова, который впоследствии долгое время занимал лестный пост российского посла при дворе короля Обеих Сицилий в Неаполе. Вдова его после кончины мужа навсегда там поселилась, и долго после я имел случай с нею там снова свидеться и познакомиться с ее милыми дочерьми, которые обе вышли замуж за итальянцев16. Вторая дочь дядюшки была также замечательно хороша собою, звали ее Надежда, она долгое время была фрейлиной великой княгини Елены Павловны, а потом вышла замуж за Алексея Свистунова1718. Сыновья Лев и Николай служили оба в военной службе. Лев был женат на румынке д<еви>це Розновано и имел с нею дочь19, вышедшую замуж за графа Олсуфьева. Николай женат на М. А. Скуратовой, живет постоянно в Москве, и его беговые лошади славятся в России. Тетка моя графиня Анна Михайловна жила последние годы своей жизни в деревне, ей принадлежащей, кажется, в Тверской губернии; она была очень хороша собою, но еще в молодости необычайно растолстела. Брат ее, князь Александр Михайлович Горчаков, лицом очень походил на нее; он часто бывал у нас по выходе своем из Царскосельского лицея, и я его живо помню. Он был красивый и ловкий молодой человек, очень сдержанный и скромный, и в ту пору, вероятно, никто не предугадывал, какая блистательная будущность ожидала его 20. Его часто сопровождал барон Дельвиг, прелестный поэт, так рано унесенный смертью.
Родная сестра моего отца, княгиня Екатерина Ивановна Голицына, умерла в молодых годах21 22 , вышедшую замуж за графа Шуазель-Гуффье, и пять сыновей 23. Муж моей тетушки, князь Григорий Сергеевич, был едва ли не один из замечательнейших самодуров своего времени. В своем поместье под Москвой он учредил нечто вроде маленького двора из своих "подданных", как выражались в те времена. Были у него и "камер-юнкеры", и "гофмаршалы", и "фрейлины", была даже "статс-дама" -- необыкновенно толстая и красивая вдова-попадья, к которой "двор" относился с большим уважением. Дядюшка выпрашивал у моей матушки и у других своих родственниц их поношенные атласные и бархатные платья. Эти платья обшивались дешевыми золотыми позументами, и в них облекались дебелые "придворные дамы" Голицына. В праздники совершались выходы; эти выходы, по словам очевидца, были последним словом сумасбродства. У дядюшки был свой собственный "придворный устав", которого он строго придерживался. Балы в доме отличались особенным этикетом; нечего и говорить, что на этих балах присутствовала только меньшая братья и "придворные". В великолепной, ярко освещенной зале размещались приглашенные, и, когда все уже были в сборе, под звуки триумфального марша вступал торжественно в залу дядюшка, опираясь на плечо одного из своих "гофмаршалов". Бал открывался полонезом, причем дядюшка вел "статс-даму" -- попадью, которая принимала лестное приглашение, предварительно поцеловав Князеву руку. Князь также удостоивал и других "дам" приглашением на танец; причем они все прежде подобострастно прикладывались к его руке. Бал завершался галопадом, который, увы! всегда превращался в бешеную присядку. На эти-то причуды да на стаи гончих и удалых троек ушло не только голицынское состояние, но и приданое моей тетки, очень значительное. Мне говорили, что губернатор, немного смущенный этими причудами, намекнул издалека об этом князю и даже донес в Петербург, но в Петербурге этому только посмеялись: в те времена в России мудрено было удивить сумасбродством. Сыновья князя Голицына были все люди умные и способные, а дочь его, графиня Варвара Григорьевна Шуазель, -- одна из милейших женщин, каких я когда-либо встречал. Муж ее был сын эмигранта графа Шуазель-Гуффье и долгое время состоял адъютантом фельдмаршала князя Воронцова, тогда графа, наместника кавказского и одесского генерал-губернатора. Он был человек очень любезный, приятный в обществе, но, хотя в те времена в военной службе требовались дисциплина и формальность самая строгая, позволял себе иногда некоторые не совсем удачные отступления. Так однажды, сопровождая своего начальника в заграничном путешествии, он был удостоен приглашением к столу короля прусского (родителя императрицы Александры Федоровны)24. Шуазель явился в превосходно сшитом и щегольски сидевшем на нем мундире, но в таких фантастических сапожках, что король, прекрасно знавший русские военные формы, выразил Воронцову свое удивление. Нечего и прибавлять, как, возвращаясь домой из дворца, начальник намылил голову своему адъютанту. Графиня Шуазель, овдовев, жила постоянно у Воронцовых, но кончила свою жизнь начальницей сестер милосердия в Одессе. Она всегда была очень набожна; по этому поводу я припоминаю один случай, наделавший ей много горя, но вместе с тем имевший свою весьма комическую сторону. Свою единственную дочь графиня Шуазель выдала замуж за одного родственника своего мужа, имени его теперь не припомню, француза-легитимиста25. Свадьба состоялась в Бадене, где, как известно, нет православной церкви русской; ее заменяет греческая церковь, построенная князем Стурдзой; в ней и обвенчали молодую чету; священник -- разумеется, грек -- сказал новобрачным подобающее слово, и вслед за тем мы направились в католическую церковь, где аббат-немец совершил обряд венчания и также сказал молодым речь.
зами.
-- Как я несчастна, боже мой! как несчастна, -- обратилась она ко мне. -- Всю мою жизнь я старалась воспитать свою дочь в самой теплой вере, и вот сегодня, в этот величайший шаг в ее жизни, ее венчали два раза, и оба раза ни она, ни ее муж, ни я, мы ни слова не поняли; никто из нас не говорит по-немецки и, разумеется, не понимает по-гречески, и мы стояли как истуканы!
Я старался как мог утешить свою разогорченную родственницу, но, признаюсь, не мог удержаться от смеха.
Брат ее, Сергей Голицын, по прозванию "Фирс"26, сохранил о себе память умного и веселого собеседника, но шутника и шалуна легендарного; приведу одну из его шалостей, жертвою которой сделался лично я.
дорогой и, верст сорок не доезжая Белокаменной, оставил с поклажей и экипажем своего старого камердинера Тита Ларионовича дожидаться лошадей на станции, а сам сел в легкие саночки и пустился в Москву, куда и приехал очень скоро, часов около девяти утра. Я всегда был нерасчетлив, а тогда к тому же был еще очень молод и потому, приехав в Москву, очутился в шубе, меховой шапке и валенках, а мои чемоданы могли опоздать до вечера. К счастью, у приятеля, у которого я остановился, отыскалось мое белье и платье, но не оказалось сапогов; мать же природа оделила меня такими стопами, что мне всегда приходится заказывать свою обувь, о покупке сапогов нечего было и думать. Я вспомнил, что мой двоюродный брат Сергей Голицын должен был находиться в это время в Москве и что у него почти такие же большие ноги, как и мои, и я послал к нему человека моего приятеля.
Голицын, расспросив его подробно обо всем, принял самый серьезный вид и сказал слуге, что он ошибается, что он, правда, Голицын, но не тот, к которому он послан за сапогами, и назвал ему того Голицына, у которого он мог получить сапоги. В то время Москвой управлял, в Москве царствовал, если можно так выразиться, князь Дмитрий Владимирович Голицын, один из важнейших в то время сановников в России. Это был в полном смысле настоящий русский вельможа, благосклонный, приветливый и в то же время недоступный. Только люди, стоящие на самой вершине, умеют соединять эти совершенно разнородные правила. Москва обожала своего генерал-губернатора и в то же время трепетала перед ним. К этому-то всесильному и надоумил Фирс послать моего человека. Тот, только что взятый от сохи парень, очень спокойно отправился в генерал-губернаторский дом и, нисколько не озадаченный видом множества служителей, военных чинов и так далее, велел доложить Голицыну, что ему нужно его видеть (Фирс строго-настрого приказал ему требовать -- видеть самого князя). К немалому удивлению присутствующих (я, впрочем, забыл сказать, что мой посланный объявил, что он пришел от графа Соллогуба и что Голицын был с моим отцом в лучших отношениях),-- итак, к немалому удивлению присутствующих, Голицын сам к нему вышел в переднюю.
сланный, -- от ихнего сыночка, графа Владимира Александровича.
Голицын посмотрел на него с крайним изумлением.
-- Да что нужно? -- повторил он еще раз.
-- Очень приказали вам кланяться, ваше благородие, и просят одолжить им на сегодняшний день пару сапог!
Голицын до того удивился, что даже не рассердился, даже не рассмеялся, а приказал своему камердинеру провести моего дурака в свою уборную или свою гардеробную и позволить ему выбрать там пару сапог. Надо заметить, что Голицын был мал ростом, сухощав и имел крошечные ноги и руки; увидав целую шеренгу сапогов, мой человек похвалил товар, но с сожалением заметил, что "эти сапоги на нас ". Камердинер генерал-губернатора с ругательствами его прогнал.
Надо вспомнить время, в которое это происходило, то глубокое уважение, почти подобострастие, с которым вообще обходились с людьми высокопоставленными, чтобы отдать себе отчет, до чего была неприлична выходка моего двоюродного брата.
Возвратясь домой, слуга как сумел рассказал о случившемся. Все объяснилось. Я в тот же день ездил к генерал-губернатору извиниться, разумеется, всю беду свалив на ни в чем не виноватого слугу; Фирса я чуть не прибил, а он все смеялся и отшучивался, идя со мной и предостерегая меня от острых камней московской мостовой, которая могла бы потереть подошвы его сапог, в которые я был обут.
Зима 1825--1826 года прошла для нас, или, скорее, для наших родителей, очень тягостно. Осенью матушка неутешно оплакивала кончину императора Александра I, всегда, как я уже имел случай неоднократно высказать, особенно благоволившего к нашей семье; потом, как громовой удар, разразилось восстание 14 декабря. Многие из самых близких друзей моего отца были замешаны в бунт, и не проходило дня, не проходило, можно сказать, часа, чтобы мы не узнавали о новом несчастье, постигшем какое-нибудь из дружественных нам семейств. Я не стану описывать восстание 14 декабря: все, что можно было о нем сказать, давно уже сказано; да и хотя я был очевидцем происходившего, но был еще слишком молод, чтобы хорошо понимать все, что оно обозначало; могу сказать только одно, что, по мнению людей, истинно просвещенных и искренно преданных своей родине, как в то время, так и позже, это восстание затормозило на десятки лет развитие России, несмотря на полный благородства и самоотвержения характер заговорщиков. Оно вселило в сердце императора Николая I навсегда чувство недоверчивости к русскому дворянству и потому наводнило Россию тою мелюзгою фонов и бергов, которая принесла родине столько неизгладимого на долгое время вреда. Я хочу сказать несколько слов о личном характере императора Николая Павловича, о котором многие, по незнанию, составили себе превратное понятие. Правда, государь был одарен железной волей и твердостью неуклонной, но в глубине его души была доброта неисчерпаемая, а его светлый ум все постигал и -- что покажется многим с моей стороны бессмысленным утверждением,-- все прощал. Приведу в пример несколько случаев из его частной жизни.
Проживая летом в сороковых годах в одном из загородных петербургских дворцов, государь часто ездил присутствовать на учении; у дороги, по которой следовал император, штрафованные солдаты рыли канаву; завидев царскую коляску, солдаты вытягивались в шеренгу, снимали шапки и безмолвно дожидались, пока государь проедет, чтобы снова приняться за свою работу; с ними, как с наказанными, государь не мог здороваться; это мучило его до того, что однажды, проезжая мимо штрафованных, он не выдержал и своим зычным голосом крикнул им:
Нечего прибавлять, каким восторженным "здравия желаем, ваше императорское величество" отвечали умиленные солдаты.
Государь имел привычку на масленицу во время качелей въезжать на Марсово поле и объезжать шагом весь квадрат; однажды, среди общего ликованья подгулявшего народа, толпа крестьянских детей подбежала к его саням и, не зная государя, запищала:
-- Дедушка, покатай нас, дедушка!
Стоявшие подле будочники кинулись было разгонять детей, но государь грозно на них крикнул и, рассадив, сколько уместилось, детей в санях, обвез их вокруг Марсова поля.
не подвергать себя опасности. Государь остался непреклонен; тогда императрица привела в кабинет государя великих княжон и великого князя Константина Николаевича, тогда еще ребенка трех лет, думая, что вид его детей убедит более императора.
-- У меня в Москве 300 000 детей, которые погибают, -- заметил неуклонно государь и в тот же день уехал в Москву.
Посетив в первый раз после польского восстания Варшаву, государь присутствовал на бале у генерал-губернатора, то есть наместника. В тот же вечер был открыт заговор о покушении на жизнь императора (известие это впоследствии оказалось неверным), и государя просили, в виду предосторожности, не подходить к окну, так как вся площадь перед дворцом была запружена народом; государь открыл окно, стал к окну спиною и более часа простоял таким образом, разговаривая с окружавшими его сановниками.
Я со временем еще приведу десятки подобных случаев, свидетельствующих о личной неустрашимой храбрости, а также бесконечной доброте императора Николая Павловича. Но он вынужден был, так сказать, к той неуклонной строгости, замкнутости, которою ознаменовалось все его царствование, именно обстоятельствами, предшествовавшими его восшествию на престол.
Траур по кончине императора Александра I, суд над декабристами, значительные изменения в высших административных сферах заняли умы Петербурга на всю зиму 1825--1826 года. Но, как и всегда в жизни, тучи прошли, наступило полное затишье, и в августе 1826 года двор последовал в Москву, где 22 августа совершилось с пышностью необыкновенной коронование императора Николая Павловича на престол. Все способствовало блеску празднества: временное повсеместное спокойствие в Европе, водворившийся порядок в самой России, наконец -- и всего более, -- восторг, который вселяла в народе молодая императорская чета. Императрица Александра Федоровна была тогда в полном расцвете своей красоты, она олицетворяла, так сказать, идеал русской царицы, соединяя в себе царственность осанки с бесконечной приветливостью и добротой. О наружности самого императора мне распространяться нечего, она сделалась, так сказать, легендарной по всей России; он представлялся народу чем-то вроде сказочного богатыря, и по этому поводу я припоминаю рассказанный мне однажды очевидцем анекдот.
лерийский смотр в Вознесенске (Херсонской губернии); в то время в Новороссийском крае не только, разумеется, о железных путях, но и о шоссейных дорогах не было помина. К приезду императора починили мосты и кое-как привели в порядок почтовые дороги. Как всегда водилось, впереди высочайших экипажей скакал на бешеной тройке местный исправник, наблюдая за порядком. Однажды, не доезжая какой-то станции, плотина, по которой едва успел пронестись царский экипаж, рухнула.
Исправник помертвел и оглянулся на государя -- беда миновала благополучно; вечером за картами у знакомых исправник рассказал постигший его случай.
-- Что же государь сказал? -- со страхом допрашивали его присутствовавшие.
-- Помиловал, -- ответил, крестясь, исправник. -- Пальцем только мне погрозил, а палец у него вот какой! -- и исправник почти на аршин измерил руками.
Но возвращусь к коронации. Отец мой, как я уже сказал выше, считался в звании обер-церемониймейстера и в силу этого сопровождал двор в Москву. Мы с братом, разумеется, были еще слишком молоды, чтобы присутствовать на блестящих празднествах, но всюду и везде имели уголок, откуда все могли видеть очень хорошо. Живо помню въезд в Москву и в особенности выход императорской четы из Воскресенского собора; императрица -- молодая, прекрасная, величественная, с сияющей короной на темных волосах, облеченная в драгоценные белые одежды, об руку с государем, которого в эту минуту описывать не берусь. Только Юпитер в воображении древних, снисходящий с Олимпа с громом и молнией в деснице, мог быть сравним с ним в это мгновенье. С тех пор прошло более полувека, я пережил много горя и радостей, видал много зрелищ поразительных, но ничто не может сравниться с тем впечатлением восторга и почти ужаса, которое обуяло меня. Я до того кричал, бил в ладоши, топал ногами и кидал свою шапку вверх, что кончил, наконец, тем, что свалился с подмостков, на которых мы с братом стояли, под надзором гувернера, и упал на толпу мужиков, стоявших на площади; я ужасно испугался, вообразив себе почему-то, что они станут меня бить, но они нисколько на меня не рассердились, а один из них, я как теперь его вижу, рослый детина, лет под сорок, с огромной разноцветной бородой, посадил меня к себе на руки и с той особенной суровой ласковостью, которая присуща только простому русскому народу, проговорил:
чишь ты!
Празднества сменялись празднествами и отличались, как водится в этом случае, необыкновенным великолепием. В те времена имена светских красавиц не были еще достоянием газетчиков и упоминать о них в газетах считалось бы верхом неприличия, но в устах всех были слышны имена графини Завадовской 27, Фикельмон 28, рожденной графини Тизенгаузен, дочери в то время известной в петербургском свете Елисаветы Михайловны Хитрово29, одной из пяти дочерей фельдмаршала Кутузова, фрейлины княжны Урусовой30 киной, впоследствии княгини Юсуповой31 . Все четыре были красавицы писаные, все четыре звезды первой величины тогдашнего петербургского большого света. По окончании празднеств двор вернулся в Царское Село, и мы также возвратились на обычную зимовку в Петербург. Жизнь наша потекла обычным порядком: занятия с учителями, прогулки, обеды у бабушки Архаровой и т. д. Я уже начинал пописывать кое-какую дрянь, к которой, увы, относились слишком снисходительно. Так прошло три зимы. Наконец, в марте 1829 года, к крыльцу голубцовского дома подъехала кибитка, в которую сел мой отец и посадил меня подле себя. Меня везли в Дерпт, для приготовления к студентскому экзамену и поступлению в университет. Детство наше рушилось. Г-н Массон 32 отбыл на родину; брат мой поступил в школу гвардейских подпрапорщиков, помещавшуюся у Синего моста, на месте, где теперь находится Мариинский дворец 33. В то время воспитание было направлением к единственной цели -- служебной. О брате было решено между моими родителями -- так как в то время родные решали о будущности своих детей, и дети этому беспрекословно подчинялись, -- что брат мой наденет солдатскую шинель ввиду генеральского чина, хотя это поприще не было согласно ни с его вкусами, ни даже с его здоровьем34.
В бытность нашу в Париже в 1822 году [ Сост.] нас ежедневно водили гулять в Тюильрийский сад; там однажды брат мой с разбегу ударился головой о мраморную статую и так сильно ушибся, что пролежал несколько часов в беспамятстве; я нисколько не сомневаюсь, хотя в то время он и поправился, что этот ушиб произвел в его голове сотрясение мозга и был первой причиной его преждевременной кончины35.
Итак, брат поступил в военную службу, меня же решено было поместить в Дерптский университет и приготовить меня к блестящей дипломатической карьере, к чему я ни по моему характеру, ни по моим наклонностям не был пригож. Матушка сетовала о том, что мы с братом в нашем детстве были приучены к роскоши, которой, по наступившим обстоятельствам дел моего отца, мы не могли иметь в будущем и от которой она всячески старалась нас отучить. Вот почему отец не нанял мне квартиры, не окружил меня, как это водилось в те времена, полдюжиной крепостных людей, не приставил ко мне ментора, а поместил меня у профессора и приставил ко мне наемного камердинера, старика лет шестидесяти, Тита Ларионовича, который и находился при мне не только все время моего пребывания в университете, но и долго после этого. Отец остался в Дерпте недолго, а я после его отъезда стал серьезно работать и приучаться к скромному обиходу студентской жизни.
Скажу несколько слов о тех из моих товарищей, с которыми впоследствии я сохранил дружественные отношения. Из них первое место занимает знаменитый наш хирург Пирогов; потом Иноземцев, сделавшийся тоже впоследствии известным врачом в Москве36; сыновья писателя и историка Карамзина -- Андрей и Владимир 3738том несколько курляндцев, Липгардты, Таль и другие. Поэта Языкова я уже не застал, но о нем в студентском кружке сохранилась лучезарная легенда39. О разгульных пирах его времени, о попойках гомерических в наше время не было и помина; все мы были скромненькие, уж впрямь "отецкие сыны"; все мы более серьезно работали и, кроме того, усердно посещали "свет", состоявший в это время в Дерпте из нескольких семейств богатых курляндских баронов и семейств профессоров университетских 40. Скромности нашей способствовало и то, что родители выдавали нам на наши удовольствия очень мало денег. Так, я, например, считался богачом, имея всего-навсего пятьдесят рублей ассигнациями в месяц: правда, матушка платила отдельно за мою квартиру и стол. Самым большим расходом, самой бешеной шалостью почиталось провести вечер в кондитерской, где мы истребляли невероятное количество плохих бутербродов и сладких пирожков и запивали их прескверным вином или пивом. Зато мы щеголяли платьем и бельем; о бородах и усах между студентами тогда еще, разумеется, не было и помина.
Весной мы устраивали "пикники", разумеется, в скромных размерах, на которые приглашали дам; после завтрака на лужайке или в лесу устраивались танцы, на которых мы наперерыв отличались. Один из этих пикников ознаменовался очень прискорбным для меня приключением. Так как никто из нас не был Крезом, то обыкновенно накануне праздника распорядитель получал от каждого из нас нужную сумму для складчины; у меня в тот день капиталу оказалось всего одиннадцать рублей; я захотел попытать счастье в первый раз в жизни в карты и проиграл Карамзину все свои деньги; горе было непоправимое, раздобыть у одного из товарищей нужные рублей двадцать не оказалось возможности, а мое огорчение было тем более велико, что в то время я безнадежно и трепетно был влюблен в жену одного дерптского чиновника, которая в виде исключения допускалась в наше общество. Впоследствии я увидал свой "предмет" и ужаснулся своему безвкусию, но тогда я пылал самой почтительной и самой нежной страстью. Я сказался больным и, разумеется остался дома. Пока товарищи мои "блаженствовали", я излил свое горе в следующем стихотворении, за которое заранее прошу прощения у читателей; мое единственное оправдание состоит в том, что мне было тогда семнадцать лет. Вот первые куплеты:
Видно, суждено мне так:
Ты на бале как царевна,
А я дома как дурак.
Пригласят тебя там франты,
"англезы", на "куранты",
Может статься, на "тампет" 41,
А ты нюхай мой букет!..
И в таком роде куплетов десять. Когда Золотарев возвратился с пикника, так как он был поверенный в моей любви, я прочел ему мое произведение; он нашел, что стихи "хороши", но слишком "вольны"!.. Золотарев был тип добронравного, благодушного юноши, воспитанного в благочестивом доме. Отец его, человек зажиточный, был нотариусом в Москве; кроме Ивана Федоровича, у него были еще сын и дочь-красавица, выданная замуж против воли за одного из богатейших купцов в Москве и вскоре после этого умершая; ее свадьба, на которой я присутствовал, послужила впоследствии мне сюжетом для одной из моих повестей42. Брат Ивана Золотарева тоже умер в молодых годах от чахотки. Насколько я уже начинал быть неряшлив, настолько Золотарев был аккуратен и рассудителен. У него были, однако, две слабости: первая из них состояла в том, что он ежедневно отправлялся на почту осведомляться, нет ли для него писем -- ему никто никогда не писал, но этс его не обескураживало, и он все-таки каждый день ходил на почту; вторая его слабость была менее игривого свойства. Он был страстный охотник играть на скрипке 43 моего соседа начинали раздаваться жалобные звуки терзаемого неопытной рукой инструмента. Возвратясь с лекции и зайдя, разумеется, предварительно на почту, Золотарев снимал свое новое платье, облекался в старенький сюртучок и принимался пилить гаммы на скрипке; работа эта иногда длилась часа три; особенно гнусно выходил у него один переход в минорный тон, который никак ему не удавался, при этом я часто врывался в комнату моего трудолюбивого приятеля, с бешенством выхватывал у него скрипку и осыпал его ругательствами. Он отвечал с обычной своей добродушной улыбкой: "Ну, полно, Владимир, ведь я тебе не мешаю!" И чего мы не выделывали с этой злополучной скрипкой. И прятали ее, и швыряли на улицу, однажды даже продали ее за полтора рубля ассигнациями какому-то бродяге-музыканту, и что же? -- в заведенный час опять раздавались ненавистные звуки: Золотарев каким-то тайным чутьем разыскивал свое достояние везде. Главным удовольствием, заветной мечтой являлись, разумеется, поездки на вакации летние и рождественские к родным. Для меня две из этих поездок остались незабвенными всегда, так как мне пришлось увидеть и узнать, бывши студентом, двух гигантов русской литературы -- Пушкина и Гоголя. Я прошу у читателей прощения, если мне придется повторяться, говоря об этих двух великих русских людях: в 1874 году я напечатал в газете "Русский мир" некоторые из своих воспоминаний относительно Пушкина и Гоголя44, но, во-первых, "Русский мир" не имел обширного круга читателей, во-вторых, лучше сказать два раза, чем умолчать что-либо, что относится к ним. Итак, летом, сколько припоминаю -- в 1832 году, я приехал к своим родителям в Павловск на вакации45; поздоровавшись с ними, я переоделся и отправился, как и следовало, на поклон к бабушке Архаровой; время для бабушки уже было позднее: она собиралась спать. "Пойди-ка к Александре Степановне (ее приживалка), там у Ва-сильчиковых при Васе студент какой-то живет, говорят, тоже пописывает,-- так ты пойди послушай",-- сказала мне бабушка, отпуская меня. Я отправился к Александре Степановне; она занимала на даче у бабушки небольшую, довольно низенькую комнату, кровать стыдливо была загорожена ширмами, у стены стоял старомодный, обтянутый ситцем диван, перед ним круглый стол, покрытый красной бумажной скатертью; на столе под темно-зеленым абажуром горела лампа. Стол был высок, а сиденья, то есть диван и стулья, низки, и потому лица присутствующих были ясно освещены пламенем лампы. Подле Александры Степановны на диване сидела другая приживалка бабушки, Анна Семеновна, тут же находилась третья старушка, призренная Васильчиковыми, тоже какая-то дворянка, имени ее не помню; все три старухи вязали чулки, глядя снисходительно поверх очков на тут же у стола сидевшего худощавого молодого человека; старушки поднялись мне навстречу, усадили меня у стола, потом Александра Степановна, предварительно глянув на меня, обратилась к юноше:
-- Что же, Николай Васильевич, начинайте!
Молодой человек вопросительно посмотрел на меня: он был бедно одет и казался очень застенчив; я приосанился.
"пишу"
Ввек мне не забыть выражения его лица! Какой тонкий ум сказался в его чуть прищуренных глазах, какая язвительная усмешка скривила на миг его тонкие губы. Он все так же скромно подвинулся к столу, не спеша развернул своими длинными худыми руками рукопись и стал читать. Я развалился в кресле и стал его слушать; старушки опять зашевелили своими спицами. С первых слов я отделился от спинки своего кресла, очарованный и пристыженный, слушал жадно; несколько раз порывался я его остановить, сказать ему, до чего он поразил меня, но он холодно вскидывал на меня глазами и неуклонно продолжал свое чтение. Когда он кончил, я бросился к нему на шею и заплакал. Что он нам читал, я и сказать не сумею теперь, но я, несмотря на свою молодость, инстинктом, можно сказать, понял, сколько таланта, сколько высокого художества было в том, что он нам читал. Молодого этого человека звали Николай Васильевич Гоголь, и через несколько лет ему суждено было занять в отечественной литературе первое место после великого Пушкина. У тетки Васильчиковой было пятеро детей: два сына, две дочери и третий сын, слабоумный с детства, впрочем, рано умерший; к этому-то сыну в виде не то наставника, не то дядьки и был приглашен Гоголь, для того чтобы по мере возможности стараться хотя немного развить это бедное существо. На другой день после чтения я пошел опять к Васильчиковым и увидал следующее зрелище: на балконе, в тени, сидел на соломенном низком стуле Гоголь, у него на коленях полулежал Вася, тупо глядя на большую развернутую на столе, стоявшем перед ними, книгу; Гоголь указывал своим длинным худым пальцем на картинки, нарисованные в книге, и терпеливо раз двадцать повторял следующее:
-- Вот это, Васинька, барашек, -- бе... е... е.., а вот это корова -- му... у... му... у, а вот это собачка -- гау... ay... ay...46
следствии я был с ним в самых дружественных отношениях. Гоголь у Васильчиковых, впрочем, оставался недолго 47, и хотя впоследствии он не любил припоминать того незавидного положения, в котором находился в их доме, но нет сомнения, что его будущей известности, независимо, разумеется, от его громадного таланта, много также способствовали знакомства, приобретенные в доме Васильчиковых; везде, а в особенности в России, и в те времена только таланту, как бы велик он ни был, трудно было пробиться на свет божий. Кажется, в следующую же зиму после моего знакомства с Гоголем, я в первый раз, уже будучи взрослым, встретил Пушкина48; за верность годов, впрочем, не ручаюсь, так как смолоду был страшно бестолков и всю жизнь перепутывал и числа, и года.
ских праздниках и каждый вечер выезжал с отцом в свет не на большие балы, разумеется, но к нашим многочисленным родным и близким знакомым. Однажды отец взял меня с собою в русский театр; мы поместились во втором ряду кресел; перед нами в первом ряду сидел человек с некрасивым, но необыкновенно выразительным лицом и курчавыми темными волосами; он обернулся, когда мы вошли (представление уже началось), дружелюбно кивнул отцу, потом стал слушать пьесу с тем особенным вниманием, с каким слушают только, что называют французы, "les gens du mИtier", то есть люди сами пишущие. "Это Пушкин",-- шепнул мне отец. Я весь обомлел... Трудно себе вообразить, что это был за энтузиазм, за обожание толпы к величайшему нашему писателю, это имя волшебное являлось чем-то лучезарным в воображении всех русских, в особенности же в воображении очень молодых людей. Пушкин, хотя и не чужд был той олимпийской недоступности, в какую окутывали, так сказать, себя литераторы того времени, обошелся со мною очень ласково, когда отец, после того как занавес опустили, представил меня ему49. На слова отца, "что вот этот сынишка у меня пописывает", он отвечал поощрительно, припомнил, что видел меня ребенком, играющим в одежде маркиза на скрипке50, и приглашал меня к себе запросто быть, когда я могу. Я был в восторге и, чтобы не ударить лицом в грязь, все придумывал, что бы сказать что-нибудь поумнее, чтобы он увидел, что я уже не такой мальчишка, каким все-таки, несмотря на его любезность, он меня считал; надо сказать, что в тот самый день, гуляя часов около трех пополудни с отцом по Невскому проспекту, мы повстречали некоего X., тогдашнего модного писателя 51. Он был человек чрезвычайно надутый и заносчивый, отец его довольно близко знал и представил меня ему; он отнесся ко мне довольно благосклонно и пригласил меня в тот же вечер к себе. "Сегодня середа, у меня каждую середу собираются, -- произнес он с высоты своего величия,-- всё люди талантливые, известные, приезжайте, молодой человек, время вы проведете, надеюсь, приятно". Я поблагодарил и, разумеется, тотчас после театра рассчитывал туда отправиться. В продолжение всего второго действия, которое Пушкин слушал с тем же вниманием, я, благоговейно глядя на его сгорбленную в кресле спину, сообразил, что спрошу его во время антракта, "что он, вероятно, тоже едет сегодня к X.". Не может же он, Пушкин, не бывать в доме, где собираются такие известные люди -- писатели, художники, музыканты и т. д. Действие кончилось, занавес опустился, Пушкин опять обернулся к нам. "Александр Сергеевич, сегодня середа, я еще, вероятно, буду иметь счастливый случай с вами повстречаться у X.", -- проговорил я почтительно, но вместе с тем стараясь придать своему голосу равнодушные вид, что вот, дескать, к каким тузам мы ездим. Пушкин посмотрел на меня с той особенной, ему одному свойственной улыбкой, в которой как-то странно сочеталась самая язвительная насмешка с безмерным добродушием. "Нет, -- отрывисто сказал он мне, -- с тех пор как я женат, я в такие дома не езжу". Меня точно ушатом холодной воды обдало, я сконфузился, пробормотал что-то очень неловкое и стушевался за спину моего отца, который от души рассмеялся; он прекрасно заметил, что мне перед Пушкиным захотелось прихвастнуть и что это мне не удалось. Я же был очень разочарован; уже заранее я строил планы, как я вернусь в Дерпт и стану рассказывать, что я провел вечер у X., где собираются самые известные, самые талантливые люди в Петербурге, где даже сам Пушкин... и вдруг такой удар! Нечего и прибавлять, что в тот вечер я к X. не поехал, хотя отец, смеясь, очень на этом настаивал. На другой день отец повез меня к Пушкину -- он жил в довольно скромной квартире на... улице 52щины, которая соединяла бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой тальей, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные даже из самых прелестных женщин меркли как-то при ее появлении. На вид всегда она была сдержанна до холодности и мало вообще говорила. В Петербурге, где она блистала, во-первых, своей красотой и в особенности тем видным положением, которое занимал ее муж, она бывала постоянно и в большом свете, и при дворе, но ее женщины находили несколько странной. Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы; я знал очень молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею незнакомых, но чуть ли никогда собственно ее даже не видевших! Живо помню один бал у Бутурлиных и смешную сцену, на которой я присутствовал. Это было, сколько припоминаю, в зиму с 1835-го на 1836 год; я уже в то время вышел из университета; Бутурлин этот был женат на дочери известного богача Комбурлея; он имел двух детей -- дочь, вышедшую потом замуж за графа Павла
Строганова53, и сына Петра; этому сыну было тогда лет тринадцать, он еще носил коротенькую курточку и сильно помадил себе волосы. Так как в то время балы начинались несравненно раньше, чем теперь, то Петиньке Бутурлину позволялось (его по-тогдашнему родные очень баловали ) даму: она сидела у амбразуры окна и, поднеся к губам сложенный веер, чуть-чуть улыбалась; позади ее, в самой глубине амбразуры, сидел Петинька Бутурлин и, краснея и заикаясь, что-то говорил ей с большим жаром. Увидав меня, Наталья Николаевна указала мне веером на стул, стоявший подле, и сказала: "Останемтесь здесь, все-таки прохладнее"; я поклонился и сел. "Да, Наталья Николаевна, выслушайте меня, не оскорбляйтесь, но я должен был вам сказать, что я люблю вас,-- говорил ей между тем Петинька, который до того потерялся, что даже не заметил, что я подошел и сел подле,-- да, я должен был это вам сказать,-- продолжал он,-- потому что, видите ли, теперь двенадцать часов, и меня сейчас уведут спать!" Я чуть удержался, чтобы не расхохотаться, да и Пушкина кусала себе губы, видимо, силясь не смеяться; Петиньку действительно безжалостно увели спать через несколько минут.
Но возвращусь в Дерпт, куда после вакаций я приезжал с немного помутившейся головой и не сразу мог приняться за работу. Впрочем, надо сказать, что то спокойствие, которое царствовало в Дерпте, скоро рассеивало чад петербургских удовольствий.
Годы проходили между тем, и мы ревностно приготовлялись к последнему экзамену. Тут случилось обстоятельство, повлиявшее на мою будущность. Человек шесть из моих самых близких товарищей вознегодовали на одного из наших профессоров, человека в самом деле очень неприятного и всячески нас притеснявшего; я негодовал столько же, сколько они, но говорил, по обыкновению, еще с большим жаром. Однажды, после веселого ужина, они, проходя мимо квартиры профессора, швырнули ему в окно несколько камней; стекла разлетелись вдребезги, поднялся шум, крик, профессор послал за полицией, но товарищи мои успели уже убежать. Я не только не был в их обществе в этот вечер, но меня, кажется, вовсе даже в тот день не было в Дерпте; тем не менее в городе распространился слух, что Соллогуб начал бесчинствовать, бить у начальства окна и т. д. Профессор, который меня терпеть не мог, и слышать не хотел, что я не находился в ватаге, причинившей ему убыток и неприятности, и на выпускном экзамене так восстановил своих собратов и вообще университетское начальство против меня, так, что называется, "затормошил" меня на экзамене, что вместо кандидатского диплома, на который я сильно рассчитывал, я скромно окончил курс с званием действительного студента, к великому неудовольствию моих родителей 54.
правился к родным в Петербург. Несколько раз мне случилось в моей жизни быть, как и в Дерпте, без вины виноватым. Однажды какой-то шутник распустил слух, что я застрелил на дуэли, изменнически убил сына одного из моих ближайших приятелей и родственников, князя Аркадия Суворова; между тем я ни разу, в бытность мою на Кавказе, не дрался на дуэли, а Аркадий Суворов здравствует до сих пор, и я со всей его семьей в самых дружественных отношениях. Этот нелепый и лишенный всякого основания слух до того было укоренился по возвращении моем из Тифлиса в 1858 году, что только милостивые слова, снизошедшие с высоких уст, положили ему предел. Другая, также лишенная основания, выдумка причинила мне большое неудовольствие и навсегда восстановила против меня человека, расположением которого я, конечно, дорожил. Я всегда высоко ценил талант и уважал характер Салтыкова (Щедрина) и находился с ним в отношениях хорошего знакомства. Однажды, после довольно долгой разлуки, я встретился с ним, кажется, в каком-то ресторане и с радушной улыбкой и протянутой рукой подошел к нему; он меня встретил так недружелюбно, так резко отвечал на мои приветствия, что я, разумеется, озадаченный, тотчас же отретировался; в тот же вечер я с досадой рассказал выходку Салтыкова одному из наших общих знакомых.
-- Да как же вы удивляетесь этому, граф, -- заметил мне знакомый,-- ведь вы сами подали к этому повод...
Оказалось, что снисходительная всероссийская молва приписывала мне следующее: я будто бы написал очерк, повесть, статью, пасквиль, уж не помню что, где в самых черных красках изобразил -- "вывел" Щедрина; нечего и прибавлять, что я никогда ничего подобного не писал55 , что, однако же, не помешало ни Щедрину, ни многим другим быть уверенными в справедливости взведенной на меня сплетни до сих пор.
Что же сказать о моем втором браке? Тут уже действовала не сплетня, эта зияющая рана русской жизни, а злоба ненасытная, и так как дело шло от людей, если, увы, мне и не дорогих, но близких, то я вынужден был изложить, описать подробно мою женитьбу в моих воспоминаниях, озаглавленных "История моей жизни"; воспоминания эти моя жена56 напечатает после моей кончины, когда ей заблагорассудится; боюсь только, что, с свойственным ей великодушием, она захочет пощадить людей, которые так мало щадили ее самое.
III. 1 И. Б. Твердышев и И. С. Мясников в 1744 г. получили дозволение построить в Уфимском уезде на реке Торе Воскресенский завод. Вскоре было построено еще четыре завода (компаньоном был и Я. Б. Твердышев). В 1758 г. за строительство заводов И. Б. Твердышев был исключен из податного сословия, произведен сразу в коллежские асессоры. Братья Твердышевы не оставили потомства. Мясников был женат на сестре Твердышевых Татьяне. Все огромное богатство Твердышевых -- Мясниковых перешло к четырем дочерям последнего: Ирине (замужем за П. А. Бекетовым), Дарье (замужем за А. И. Пашковым), Аграфене (замужем за А. 3. Дурасовым), Екатерине (замужем за Г. В. Козицким). Дочери Козицких -- Анна (в замужестве Белосельская-Белозерская) и Александра (в замужестве Лаваль).
2"Никольское славилось гостеприимством хозяина и разными барскими затеями на самую широкую ногу" (РВ. 1875. N 15. С. 181).
3 Лента ордена св. Андрея Первозванного была голубого цвета, ордена св. Александра -- красного.
4 П. А. и М. А. Обресковых.
5 служить, но предполагал вскоре оставить службу и купить собственное имение. Около 1826 г. он стал владельцем Дулебина Тульской губернии. Здесь В. И. Григороаич и умер в июне 1830 г. (см.: Юнкер Г. Детские годы Д. В. Григоровича по архиву Ивашевых. ГМ. 1919. N 1--4. С. 87--88).
6 Сидония Петровна, дочь Марии Петровны Ледантю от первого брака, была урожденная Вармо.
7 Мария Петровна Ледантю приехала в Россию в 1803 г.; в 1812 г. она переехала из Петербурга в Симбирск, где получила место гувернантки в семье генерала П. Н. Ивашева.
8 Камилла Ледантю в сентябре 1831 г. приехала в Петровский завод к В. П. Ивашеву; тогда же состоялась их свадьба. С 1836 г. Ивашевы жили на поселении в Туринске. К. П. Ивашева умерла в 1839 г.; муж пережил ее только на год; скончался скоропостижно в 1840 г. Трое малолетних детей (старшей дочери в 1840 г. было пять лет) находились на попечении Басаргина и Пущина. В 1841 г. мать К. П. Ивашевой увезла их из Сибири.
9 Характеристика семейства Кротковых содержится в воспоминаниях Д. В. Григоровича (Григорович. С. 24--25).
10
11 Сихей (Синхей) -- муж основательницы Карфагена Дидоны, убитый из корыстолюбия ее братом, тирским царем Пигмалионом.
12 Каллироя -- речная нимфа; дочь прародителя всех богов Океана или речного бога Ахелоя.
13 С. Д. Полторацкий, известный библиофил и библиограф, в начале 1860-х гг. вынужден был продать свою уникальную библиотеку. Последние два десятка лет прожил в очень стесненных денежных обстоятельствах.
14 "Сон" (1802): "Я думал, что весь свет совсем переменился: Вообрази -- с долгом Н(арышки)н расплатился" (Давыдов Д. Стихотворения. Л., 1984. С. 51). Варианты рассказа (в них фигурировали не 36 000 рублей, а 36 или 25 рублей) см.: PC. 1902. N 1. С. 102; РА. 1869. N 12. Стб. 2037.
15 в Петербурге князя Гогенлоэ-Кирхберга. Отсюда Соллогуб отправился в 1829 г. в Дерптский университет.
16 Соллогуб не мог видеться с вдовой А. М. Обрескова, так как Обресков умер в 1885 г. в Петербурге, пережив на три года автора воспоминаний.
17 В 1832--1834 гг. Н. Л. Соллогуб был увлечен Пушкин. Существует предположение, что Н. Л. Соллогуб посвящено стихотворение "К***" ("Нет, нет, не должен я, не смею, не могу...") (1832).
18 Вера Соллогуб вышла замуж за П. И. Паншина, русского консула в Любеке; Елена Соллогуб -- за В. В. Энгельгардта.
19 Екатерину Львовну Соллогуб.
20 нимал высокие государственные посты: в 1856--1882 гг. -- министр иностранных дел, с 1867 г. -- канцлер.
21 Е. И. Голицына умерла 1 марта 1824 г. Г. Р. Державин посвятил ей стихотворение "Горы" (1799). О Е. И. Голицыной см.: Вигель. Ч. II. С. 76.
22 В. Г. Голицыну.
23 У Е. И. и Г. С. Голицыных было семь сыновей.
24 Императрица Александра Федоровна, до замужества (1817) принцесса Шарлотта Фридерика Луиза Вильгельмина, была дочерью прусского короля Фридриха Вильгельма III.
25
26 О происхождении светского прозвища С. Г. Голицына ("Длинный Фирс") см. с. 566 наст. изд.
27 Е. М. Завадовская унаследовала совершенную красоту своей матери, графини А. Д. Толстой, воспетой Н. М. Карамзиным (см.: РА. 1882. N 1. Стб. 187--188). По единодушному признанию современников, ослепительная внешность Завадовской никого не могла оставить равнодушной: "... нет возможности передать неуловимую прелесть ее лица, гибкость стана, грацию и симпатичность, которыми была проникнута вся ее особа" (Записки П. Д. Селецкого. Ч. 1. Киев. 1884. С. 9). См. также свидетельства М. Ю. Виельгорского (РА. 1878. N 4. Стб. 451), А. Н. Карамзина (СиН. Кн. 17. С. 249, 251), И. И. Козлова (СиН. Кн. 11. С. 51, 52). Завадовской посвящали стихи Вяземский, Пушкин, Козлов. Она оставалась прекрасной и на склоне лет: "Я встретил и даже имел честь вести под руку в столовую и обратно в гостиную графиню Завадовскую, урожденную Влодек, бывшую из первых петербургских красавиц лет тридцать перед тем и все-таки мало изменившуюся в этом, 1860 году" (Записки графа М. Д. Бутурлина. РА. 1898. N 10. Стб. 201).
28 Имя Д. Ф. Фикельмон часто упоминается в переписке ее современников, характеризующих графиню как женщину исключительной красоты, редкого ума и обаяния (см.: ОА. Т. 2. С. 354--355). Очарование Д. Ф. Фикельмон испытали на себе Вяземский, Козлов, А. И. Тургенев, Пушкин; О. С. Павлищева находила, что красота Д. Ф. Фикельмон была нисколько не ниже красоты Н. Н. Пушкиной (см.:Измайлов Н. В. Пушкин и Е. М. Хитрово/ /Письма Пушкина к Е. М. Хитрово. Л.. 1927. С. 154--155).
29 О Е. М. Хитрово см. с. 437--438 наст. изд.
30 ских красавиц (см.: Цявловский М. А. Статьи о Пушкине. М., 1962. С. 377--378).
31 По отзыву А. В. Мещерского, княгиня 3. И. Юсупова (урожд. Нарышкина), одна из "львиц" петербургского общества, "по своей красоте, богатству и положению в обществе считалась звездой первой величины" (Мещерский. С. 136).
32 О гувернере Соллогуба Массоне см. с. 563 наст. изд.
33 Школа гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров была основана 9 мая 1823 г. В ней должны были получать образование не имевшие военной подготовки дворяне, поступившие в гвардию из университетов и пансионов. С 1825 г. она занимала дом на набережной Мойки у Синего моста, построенный в 1762--1768 гг. Ж. Б. Валленом-Деламотом. Когда в 1839--1844 гг. строился Мариинский дворец, А. И. Штакеншнейдер полностью ввел в здание дворца главный корпус школы, в правом крыле использовал фундамент и стены (левое крыло было построено заново). Внутри здание было подвергнуто коренной перестройке.
34 По окончании Школы гвардейских подпрапорщиков Л. А. Соллогуб 23 апреля 1829 г. вступил в службу в лейб-гвардии Измайловский полк подпрапорщиком; в 1831 г. произведен в прапорщики; 13 января 1835 г. уволен от службы за болезнью подпоручиком. 14 августа 1839 г. определен на службу в министерство иностранных дел; в 1841 г. отправлен курьером в Лондон. 23 декабря 1842 г. определен младшим секретарем посольства в Вене; в 1844 г. -- коллежский асессор. 5 апреля 1846 г. по собственному желанию отозван в Россию, с оставлением в ведомстве министерства иностранных дел. См.: ЦГИА. Ф. 1349. Оп. 3. N 2109.
35
36 Н. И. Пирогов и Ф. И. Иноземцев были учащимися Профессорского института, учрежденного в 1828 г. бывшим ректором Дерптского университета Г. Ф. Парротом, с тем чтобы готовить кадры для высших учебных заведений (см.: Арнольд. Вып. 1. С. 146--147). Окончившие институт в дальнейшем должны были занимать профессорские кафедры.
37 В 1832 г. на юридический факультет Дерптского университета поступили Андрей и Александр Карамзины (см.: Album Academicum der Kaiserlichen Universitet Dorpat. Dorpat, 1889. C. 223). Младший брат Владимир в 1836 г. поступил на юридический факультет Петербургского университета, который закончил в 1839 г.
38 И. Ф. Золотарев учился в Дерптском университете в 1831-- 1836 гг., окончил кандидатом юридических наук; "был более или менее близко знаком со многими известными литераторами 30-х, 40-х и последующих годов" (ИВ. 1893. N 1. С. 35). Поклонялся Пушкину, располагал автографами поэта; в 1837--1838 гг. в Риме сблизился с Гоголем и оставил о нем
39 Н. М. Языков был студентом Дерптского университета в 1822-1829 гг. О его студенческих годах см.: PC. 1903. N 4. С. 143--153. Существует свидетельство Д. Н. Свербеева о кутежах Языкова и Н. Д. Киселева "с общим их приятелем-собутыльником графом Соллогубом" (Свербеев. Т. 1. С. 268). С Языковым Соллогуб, вероятно, сблизился позднее, может быть, во время пребывания в Симбирске, который часто посещал; Языков жил в Симбирской губернии в 1832--1836 гг. См. стихотворение Языкова "В. А. Соллогубу" ("Тебя -- ты мне родня по месту воспитанья") (1841), где упоминается Симбирск. Соллогуб посвятил Языкову серенаду "Накинув плащ, с гитарой под полою" (1841).
40 Соллогуб был принят в доме ландрата Липгардта, который нередко устраивал у себя вечера с участием замечательных артистов -- и профессионалов, и любителей; см. воспоминания товарища Соллогуба B. Ф. Ленца (РА. 1878. N 6. С. 266, 267). Русские студенты собирались по воскресеньям в гостеприимном доме директора Профессорского института В. М. Перевощикова, горячего поклонника литературы, почитателя поэзии Жуковского (Ариольд. Вып. 1. С, 149), и у профессора хирургии И. Ф. Мойера. Превосходный пианист, любитель и знаток отечественной поэзии, Мойер с большой радостью приглашал к себе талантливую студенческую молодежь. У него бывали Даль, Пирогов, Витгенштейны, Карамзины, Соллогуб и т. д. См.: Лыгун Е. Забытые страницы романтической дружбы//Таллин. 1987. N 1. C. 114--115.
41 Англез -- быстрый, живой танец, заменивший французский rigaudon; куранта -- старинный французский танец; тампет -- танец в несколько пар танцующих, стоящих в длинном ряду друг против друга.
42 История сестры И. Ф. Золотарева воспроизведена в "Неоконченных повестях" Соллогуба; повесть впервые опубликована в сборнике "На сон грядущий. Отрывки из вседневной жизни. Сочинение графа В. А. Соллогуба" (СПб., 1843. Ч. II).
43 "Неоконченных повестей" -- Федора; ср. в тексте повести: "Старшего брата звали Федором (...) играл целый день на скрипке (...) и три раза в неделю аккуратно бегал на почту узнавать, нет ли для него писем, хотя писем, сказать правду, он не получал никогда" (Соллогуб В. А. Избранная проза. М., 1983. С. 216).
44 В 1874 г. в газете "Русский мир" были напечатаны воспоминания Соллогуба "Пережитые дни. Рассказы о себе по поводу других". См. с. 559--626 наст. изд.
45 Эпизод, о котором идет речь, относится к лету 1831 г., которое Гоголь провел в Павловске в качестве гувернера в семействе Васильчиковых (Шенрок. Т. 1. С. 346 и далее).
46 Существует едва ли достоверный рассказ наблюдавшего больного сына Васильчикова доктора Н. К. Беркута о первом знакомстве Гоголя с Соллогубом. См.: ИВ. 1911. N 10. С. 85. Ср. рассказ А. А. Васильчиковой (РА. 1909. N 7. Стб. 540).
47 Гоголь и впоследствии поддерживал знакомство с Васильчиковыми, неоднократно бывал у них и в свое последнее пребывание в столице (см. сообщение П. И. Бартенева: М. вед. 1855. 20 сент.).
48 часть декабря Пушкин провел в Москве и предполагал вернуться только к самым праздникам; в другом месте своих мемуаров (см. с. 551 наст, изд.) Соллогуб, предлагая читателю рассказ о летних вакациях 1831 г. в Павловске, упоминает о Пушкине как о человеке, ему уже ранее знакомом. Ср. также с. 548 наст. изд.
49 Пушкин был к этому времени уже хорошо знаком с отцом мемуариста; А. И. Соллогуб упомянут в черновой рукописи первой главы "Евгения Онегина", датированной 1823 г.
50 Здесь память изменяет мемуаристу. Как следует из рассказа самого Соллогуба, ему подарили скрипку в Париже в 1819--1820 гг., он начал подражать игре уличного певца, одетого в костюм времен Людовика XV и именовавшегося "Маркизом". Этот номер юный скрипач исполнял и по приезде в Петербург, не ранее осени 1820 г. Но в это время Пушкина уже не было в столице: 6 мая поэт отправился на юг.
51 X -- лицо неустановленное.
52 В это время Пушкин жил на Галерной улице в пятиэтажном доходном доме тайной советницы Брискорн (современный адрес -- Красная ул., 53); осенью 1831 г. он занял в бельэтаже квартиру в семь -- девять комнат, прожил там до мая 1832 г.
53 новым.
54 "большой остряк и превосходный товарищ, но беззаботен и легкомыслен иногда до безалаберности" (Арнольд. Вып. 1. С. 146).
55 Соллогуб Действительно не писал пасквиля на М. Е. Салтыкова. Известно при этом, что причиной крайне неприязненного отношения Салтыкова к Соллогубу послужила прочитанная у Тургенева в Буживале в присутствии Салтыкова комедия, в которой, как писал Салтыков П. В. Анненкову, "действующим лицом является нигилист-вор" (Салтыков-Щедрин. Т. 18 (2). С. 218--219). См. об этом письмо Тургенева к Ю. П. Вревской от 5 (17) октября 1875 г. (Тургенев. Письма. Т. 11. С. 139). Комедия Соллогуба не была опубликована, название ее неизвестно.
56 Вторым браком (с 1878 г., после смерти С. М. Соллогуб) Соллогуб был женат на В. К. Аркудинской. Эта женитьба на женщине не его круга, вульгарной и грубой, отдалила от него близких и заставила жить большей частью вне Петербурга, бывая в столице лишь наездами. К. Ф. Головин, встретившийся с Соллогубом в 1880 г. в Гамбурге, записал свои впечатления от этой встречи: "... Это не был уже тот веселый, брызжущий остроумием Соллогуб, которого я знал прежде. Место первой его жены, настоящего ангела кротости (...) заняла какая-то авантюристка..." (Головин. Т. 1. С. 388).