• Приглашаем посетить наш сайт
    Куприн (kuprin-lit.ru)
  • Воспоминания.
    Глава IV

    IV

    Высшее петербургское общество сороковых годов. -- Н. Д. Кологривова и ее приемы. -- Случай с графом Чернышевым. -- Графиня А. К. Воронцова-Дашкова и ее балы. -- Князь Юсупов. -- Граф М. Ю. Виельгорский и его жена, рожденная герцогиня Бирон. -- Великая княжна Ольга Николаевна. -- Моя женитьба на С. М. Виельгорской. -- Эксцентрическая выходка тещи. -- Характеристика М. Ю. Виельгорского. -- Его рассеянность. -- Е. М. Хитрово, рожден­ная Кутузова. -- Забавный анекдот. -- Эпиграмма Пушкина. -- Муж и жена Панаевы. -- Некрасов. -- Графиня Е. Ф. Тизенгаузен. -- Гер­цен. -- Мое стихотворение, переведенное на французский язык Лер­монтовым. -- Приемы Карамзиных. -- Князь П. А. Вяземский. -- Анекдот о князе А. Ф. Орлове. -- Князь В. Ф. Одоев­ский. -- Его химические обеды. -- Странный рассказ Гоголя. -- А. К. Демидова и ее сестра. -- Забавный случай с Демидовой. -- Маленькое происшествие в Гельсингфорсе. -- Великая княгиня Елена Павловна. -- Выходка великого князя Михаила Павловича. -- Граф Ланжерон. -- Анекдоты о нем. -- Нравы того времени. -- Дуэль двух приятелей. -- Еще рассказ о графе Ланжероне. -- Оригинальный генерал-амфитрион. -- Мое поступление на службу. -- Прикоманди­рование меня к тверскому губернатору графу Толстому. -- Знаком­ство с Бакуниным. -- Щекотливое поручение. -- Гоголевский город­ничий. -- Несчастный калмык. -- Таинственный дом. -- Хлыстовский обряд. -- Арест хлыстовского сборища. -- Следствие. -- Мое волокит­ство и неприятная мистификация. -- Забавный случай на водах.

    Итак, по выходе моем из университета, я приехал сначала на дачу к родным, в Павловск, где застал, как и всегда, патриархальный обиход жизни бабушки, семью тетки Васильчиковой и т. д. Отец желал, чтобы я до серьезного поступления на службу побывал в большом свете настоящем, так как до сих пор мои выезды ограничивались кружком семейных и близких знакомых. В то время, то есть в тридцатых годах, петербургский боль­шей свет был настоящим большим светом. Русская знать, еще не обедневшая, держалась сановито и строго чужда­лась наводнивших ее впоследствии всякого рода прохо­димцев. Ко всем и каждому соблюдалась вежливость самая утонченная, гостеприимство самое широкое. Торгашество почиталось позором, всякий поступок, могу­щий подать повод к истолкованиям ложным, возбуждал порицание самое строгое. Хотя беспредельно преданный и зависимый от двора, большой свет в то же время сумел сохранить некоторую независимость. Всем старо­жилам известен следующий, весьма характеризующий об­щество того времени, случай: в Петербурге в течение многих и многих лет проживала чета Кологривовых; муж неглупый, добрый и любезный, не выходил ничем, впрочем, из общего уровня светских людей, но жена его Наталья Дмитриевна была одна из умнейших и в то же время оригинальнейших женщин своего времени. Не имея ни большого состояния, ни знатного происхождения (ее родные, сколько мне помнится, средней руки помещи­ки, жили в провинции), не получив даже блестящего об­разования, она своим здравым и ясным умом, своей безу­коризненной добродетелью, своим справедливым, хотя иногда и немного резким, суждением составила себе вы­дающееся положение в свете. Весь Петербург толпился, именно толпился, в ее гостиной, и она принадлежала к тому избранному числу старушек, мнение которых состав­ляет авторитет. Нас с братом детьми иногда водили к ней, и мы присутствовали при ее утреннем туалете. Боже мой, что это был за туалет! Недаром Наталья Дмитриевна слыла за одну из безобразнейших женщин в России -- она вполне оправдывала эту репутацию. Маленького рос­та, толстая, горбатая, вся перекривленная, со множеством бородавок на буром лице, с горбатым кривым носом, она торжественно восседала перед своим зеркалом и тщатель­но с помощью своих горничных расчесывала свои корот­кие седые волосы; потом она напяливала себе на голову нечто среднее между чепцом и платочком и проворно сво­ими пальцами, тоже кривыми, завязывала бант, концы которого, как рога, торчали на ее темени. Облачившись в неизменный летом и зимой коричневый шелковый капот и натянув на плечи черную бархатную мантилию, она, оглянув себя в зеркале, поворачивалась к нам и пресерьезно нас спрашивала: "Что, хороша я еще?" И мы, и горничные Натальи Дмитриевны рассыпались, разуме­ется, в восторженных похвалах.

    за ними водились худо скрываемые грехи. Однажды граф Чер­нышев, тогдашний военный министр, не будучи знакомым с Кологривовой, приехал к ней с визитом и без доклада вошел в гостиную, переполненную посетителями. Наталья Дмитриевна не ответила на его поклон, позвонила и, грозно глянув на вошедшего слугу, громко проговорила своим басистым голосом: "Спроси швейцара, с каких пор он пускает ко мне лакеев?" Сановник едва унес ноги1, а на другой день весь именитый Петербург перебывал у Натальи Дмитриевны2. Надо сказать, что граф Черны­шев только благодаря сделанной им карьере был "выно­сим" в свете; а о нем самом, его происхождении ходили самые непривлекательные слухи. Кроме Нарыш­киных, о которых я уже подробно рассказывал, во главе петербургского света стояли следующие семейства: князь и княгиня Барятинские по знатности рода, богатству, связям занимали первенствующее положение3; князь и княгиня Белосельские-Белозерские; граф и графиня Строгановы, граф и графиня Виельгорские -- о них я по­говорю потом подробно, так как в 1840 году я женился на их дочери4, моей первой жене.

    ­ным домом в Петербурге был в то время дом графа Ивана Воронцова-Дашкова благодаря очаровательности его молодой жены прелестной графини Александры Ки­рилловны. Я был с нею в родстве5 и в самых дружес­ких отношениях, и потому запросто и ежедневно бывал у нее. Много случалось встречать мне на моем веку женщин гораздо более красивых, может быть, даже более умных, хотя графиня Воронцова-Дашкова отличалась необык­новенным остроумием, но никогда не встретил я ни в одной из них такого соединения самого тонкого вкуса, изящества, грации с такой неподдельной веселостью, живостью, почти мальчишеской проказливостью6. Жи­вым ключом била в ней жизнь и оживляла, скра­шивала все ее окружающее. Много женщин впоследствии пытались ей подражать, но ни одна из них не могла казаться тем, чем та была в действительности7. Каждую зиму Воронцовы давали бал, который двор удостоивал своим посещением. Весь цвет петербургского света при­глашался на этот бал, составлявший всегда, так сказать, происшествие светской жизни столицы. В день или, ско­рее, в вечер торжества дом-дворец Воронцовых-Даш­ковых представлял великолепное зрелище; на каждой сту­пени роскошной лестницы стояло по два ливрейных лакея: внизу в белых кафтанах -- ливрея Дашковых, на второй половине лестницы в красных кафтанах -- ливрея Воронцовых. К десяти часам все съезжались и раз­мещались в ожидании высоких гостей в двух пер­вых залах. Когда приходила весть, что государь и импе­ратрица выехали из дворца, мажордом Воронцова -- итальянец, кажется звали его Риччи (его знал весь Петербург), -- в черном бархатном фраке, коротких бар­хатных панталонах, чулках и башмаках, со шпагой сбоку и треуголкой под локтем, проворно спускался с лестницы и становился в сопровождении двух дворец­ких у подъезда; граф Воронцов помещался на первой ступени лестницы, графиня ожидала на первой площадке. Императрица, опираясь на локоть графа Воронцова, поднималась на лестницу. Государь следовал за нею; императрица с свойственной ей благосклонностью обра­щалась к присутствующим и открывала бал, шествуя полонез с хозяином. Мажордом Риччи ни на секунду не покидал императрицы, всегда стоя на несколько шагов позади ее, а во время танцев держась в дверях танце­вальной залы. Ужин императрицы сервировался на от­дельном небольшом столе на посуде из чистого золота; императрица ужинала одна; государь, по обыкновению, прохаживался между столами и садился где ему было угодно.

    Балы князя Юсупова, который также по своему ог­ромному богатству занимал видное положение в свете, отличались тем же великолепием, но не имели того оттен­ка врожденного щегольства и барства, которым отлича­лись приемы графа Воронцова-Дашкова. Скаредность Юсуповых легендарна8Отца теперешнего князя.]. Государь и императрица удо­стоили в тот вечер бал Юсупова своим присутствием; проводив высоких гостей до танцевальной залы, Юсупов вышел на лестницу и крикнул одному из дворецких: "Дать выездному их величества два стакана чаю, а кучеру один". Жена Юсупова, рожденная Нарышкина, была очень хороша собой и приветлива; после кончины князя она вышла замуж за француза и навсегда поселилась во Франции9.

    ­печаток; у них редко танцевали, но почти каждую не­делю на половине самого графа, то есть в его отдель­ном помещении, устраивались концерты, в которых при­нимали участие все находившиеся в то время в Петер­бурге знаменитости. Граф Михаил Юрьевич Виельгорский был один из первых и самых любимых русских меценатов; все этому в нем способствовало: большое состояние, огромные связи, высокое, так сказать, совер­шенно выходящее из ряда общего положение, которое он занимал при дворе, тонкое понимание искусства, наконец, его блестящее и вместе с тем очень серьезное образова­ние и самый добрый и простой нрав. Совершенным противоречием ему являлась его жена, рожденная гер­цогиня Луиза Бирон10. Это была женщина гордости недоступной, странно как-то сочетавшейся с самым иск­ренним христианским уничижением,-- мне случалось быть свидетелем выходок самого необычного высокомерия и вместе с тем присутствовать при сценах, в которых она являлась женщиной самой трогательной доброты. Детей своих она боготворила; у нее их было пятеро; три дочери: старшая Аполлина Михайловна, вышедшая замуж за Ве­невитинова11, вторая -- Софья Михайловна, на которой я женился 13 ноября 1840 года, третья -- Анна Михай­ловна, кажется единственная женщина, в которую влюб­лен был Гоголь12, -- вышла замуж за князя Шаховского, но недолго с ним жила, и, наконец, два сына, оба умер­шие в молодых летах13. Граф Виельгорский женился на родной сестре своей первой жены14­гресса15, в то время как император Александр I и весь двор был проникнут самым строгим мистицизмом. Тесть мой с Луизой Карловной уехал в свое курское име­ние Луизино, где прожил со своей женою несколько лет; потом они возвратились в Петербург, где снова заняли то высокое положение, на которое по связям и рождению имели право. Старший сын их воспитывался с наследником, впоследствии государем Александром II, а дочери ежедневно проводили по нескольку часов с ве­ликими княжнами и сохранили с ними на всю жизнь самые близкие, самые дружеские отношения. Когда свадьба моя с моей первой женою была объявлена16 , великая княжна Ольга Николаевна, потом королева Виртембергская, тотчас же приехала поздравить свою приятель­ницу17; я находился в то время у Виельгорских; великая княжна благосклонно со мной поздоровалась, потом вы­шла в другую комнату и увела с собою мою невесту. "Он написал несколько хорошеньких рассказов, -- сказа­ла великая княжна, -- он, говорят, умен и собою недурен, но зачем на нем этот красный жилет?" Надо сказать, что насколько впоследствии я славился небрежностью своей одежды, настолько тогда я щеголял, и этот красный жилет казался мне верхом изящного вкуса. Свадьба наша совершилась с необыкновенною пышностью в Малой церкви Зимнего дворца; нас венчал отец Бажанов18, и го­сударь Николай Павлович соизволил быть посаженным отцом; весь двор затем присутствовал на вечере у Виель­горских. Теща моя, всегда эксцентрическая, выкинула штуку при этом, о которой я до сих пор не могу вспомнить без смеха. Для жены моей и меня в доме моего тестя была приготовлена квартира, которая, разумеется, со­общалась внутренним ходом с апартаментами родителей моей жены. Теща моя была до болезни строптива насчет нравственности19 ­дцатый год -- придется, может быть, меня видеть иногда не совершенно одетым, вот что придумала: приданое жены моей было верхом роскоши и моды, и так как в те времена еще строго придерживались патриархальных обычаев, для меня были заказаны две дюжины тончай­ших батистовых рубашек и великолепный атласный халат; халат этот в день нашей свадьбы был, по обычаю, вы­ставлен в брачной комнате, и, когда гости стали разъ­езжаться, моя теща туда отправилась, надела на себя этот халат и стала прогуливаться по комнатам, чтобы глаза ее дочерей привыкли к этому убийственному, по ее мнению, зрелищу.

    Дочерей своих она, несмотря на роскошь, их окружаю­щую, одевала чрезвычайно просто, так просто, что импе­ратрица Александра Федоровна, славившаяся своим изящным щегольством и вкусом, не однажды упрекала графиню Виельгорскую в излишней простоте одежды ее дочерей; графиня почтительно приседала, но не изменяла своих правил.

    Граф Виельгорский, как я уже сказал, ни в чем не походил на свою супругу; это был тип "барина, доброго малого", умевшего необыкновенно искусно соединить в себе самого тонкого царедворца с человеком, любившим и пользовавшимся не только всем хорошим, но и всем грешным. Стол его славился в те времена, когда в Петер­бурге трудно было удивить хорошим обедом20. Его всег­да приглашали приятели, когда какой-нибудь из них пробовал повара или какое-нибудь необыкновенное ку­шание или вино и т. д.; суждение его составляло авто­ритет и всегда было чистосердечно -- нередко даже без­жалостно; так, однажды на одном большом обеде у Бутур­линых, хозяин обратился к нему с вопросом, как он находит вино будто бы 1827 года. "Не знаю, вино ли ваше 1827 года, но масло наверное!" -- ответил недоволь­ным голосом Виельгорский21 . Он был рассеянности басно­словной; однажды, пригласив к себе на огромный обед весь находившийся в то время в Петербурге дипломати­ческий корпус, он совершенно позабыл об этом и отпра­вился обедать в клуб; возвратясь, по обыкновению, очень поздно домой, он узнал о своей оплошности и на другой день отправился, разумеется, извиняться перед своими озадаченными гостями, которые накануне в звездах и лентах явились в назначенный час и никого не застали дома; все знали его рассеянность, все любили его и потому со смехом ему простили; один баварский посланник не мог переварить неумышленной обиды и с тех пор к Виельгорскому ни ногой22.

    ­ловек очень ученый, умный и добрый, но гораздо сдержаннее и серьезнее своего брата; его неудавшаяся свадьба с графиней Строгановой осталась навсегда загад­кой для всех близко знавших его людей23.

    Самой оживленной, самой "эклектической", чтобы выразиться модным словом, петербургской гостиной была гостиная Елисаветы Михайловны Хитрово, рожденной Кутузовой. Кутузовы по рожденью не принадлежали к петербургской знати, но доблестное положение, которое занял в истории России фельдмаршал, выдвинуло их на первое место; у Кутузова было пять дочерей: старшая, вышедшая за Матвея Толстого, вторая -- замужем спер­ва за графом Тизенгаузеном, от которого имела двух дочерей: известную красавицу графиню Фикельмон, же­ну австрийского посла при российском дворе, и фрейли­ну графиню Екатерину Федоровну Тизенгаузен -- потом камер-фрейлину, вышедшую за Хитрово; третья -- в замужестве за Опочининым, четвертая за татарским или грузинским князем Кудашевым и пятая за другим Хит­рово24. Самою из них известной и самою привлекатель­ной была, разумеется, Елисавета Михайловна Хитрово. Она никогда не была красавицей25, но имела сонмище поклонников, хотя молва никогда и никого не могла назвать избранником, что в те времена была большая ред­кость. Елисавета Михайловна даже не отличалась особен­ным умом, но обладала в высшей степени светскостью, приветливостью самой изысканной и той особенной все­прощающей добротой, которая только и встречается в на­стоящих больших барынях. В ее салоне, кроме пред­ставителей большого света, ежедневно можно было встре­тить Жуковского, Пушкина, Гоголя, Нелединского-Ме­лецкого и двух-трех других тогдашних модных литера­торов26. По этому поводу молва, любившая позлословить, выдумала следующий анекдот: Елисавета Михайловна поздно просыпалась, долго лежала в кровати и принимала избранных посетителей у себя в спальне; когда гость допускался к ней, то, поздоровавшись с хозяйкой, он, разумеется, намеревался сесть; г-жа Хитрово останавли­вала его: "Нет, не садитесь на это кресло, это Пушки­на,-- говорила она, -- нет, не на диван -- это место Жу­ковского, нет, не на этот стул -- это стул Гоголя -- сади­тесь ко мне на кровать: это место всех! (Asseyez-vous sur mon lit, c'est la place de tout le monde)". У Елисаветы Михайловны были знаменитые своей красотой плечи; она, по моде того времени, часто их показывала, и даже сильно их показывала; по этому поводу Пушкин написал следующую эпиграмму:


    Лизой миленькой,
    Лиза смолоду слыла
    Лизой голенькой.
    Но, увы! пора прошла,

    Не по-прежнему мила.
    Но по-прежнему гола! 27

    С именем второй дочери Елисаветы Михайловны, графини Екатерины Федоровны Тизенгаузен, связы­вается в моей памяти обстоятельство, имевшее потом большое значение. В сороковых годах (я уже не однажды просил благосклонных читателей не пенять на меня за числа, на которые я страшно бестолков) я часто посещал летом на даче в Павловске чету Панаевых; романы Панаева тогда усердно читались, а жена его была одна из самых красивых женщин в Петербурге; немалой приман­кой также для посетителей дома Панаевых служило по­чти постоянное в нем присутствие знаменитого потом на­родного поэта Некрасова. В то время Некрасов еще далеко не пользовался той известностью и популярно­стью, которую приобрел впоследствии, но и тогда уже его своеобразный талант имел много почитателей. Итак, я посещал довольно часто Панаевых и однажды вечером по­сле приятного обеда был осажден следующей просьбой со стороны г-жи Панаевой.

    -- Граф, -- сказала мне хорошенькая хозяйка, -- вы знаетесь с такими важными людьми, у вас такие боль­шие связи, сделайте доброе дело -- помогите одному совершенно невинно политически пострадавшему моло­дому человеку.

    ­редь, заметил Панаев.

    -- И внимания,-- прибавил Некрасов,-- потому что человек он недюжинный.

    И они с большим жаром рассказали мне историю этого невинно пострадавшего -- историю, о которой я уже, впрочем, слышал много. Возвращаясь домой, я со­образил, что путем обыкновенного заступничества ничего нельзя будет добиться; но я знал неисчерпаемую доброту императрицы Александры Федоровны и потому решился обратиться лично к ней через одну из более приближен­ных к ней придворных дам; выбор мой пал на графиню Тизенгаузен, которую императрица особенно любила и отличала. Екатерина Федоровна Тизенгаузен с свойст­венной ей добротой и обязательностью согласилась хода­тайствовать перед императрицей о нашем protege [Протеже, подопечный (фр.) --Ред.­сударь Николай Павлович, неуклонный в своих реше­ниях, часто уступал, однако, просьбам императрицы, но на этот раз отказал наотрез; несколько раз императрица возобновляла об этом разговор и всегда получала один и тот же ответ: "Нет, нет и нет"; но наконец согласился он и, точно pro memoria [Здесь: в качестве предупреждения (лат.).-- Ред.], проговорил:

    -- Хорошо, но за последствия не отвечаю. Молодому человеку был выдан заграничный паспорт, и он отправился в Лондон. Звали его 28.

    Елисавета Михайловна Хитрово вдохновила мое первое стихотворение29: оно, как и другие мои стихи, увы, не отличается особенным талантом, но замечательно тем, что его исправлял и перевел на французский язык Лермонтов.

    Самой остроумной и ученой гостиной в Петербурге была, разумеется, гостиная г-жи Карамзиной, вдовы известного историка30 ; здесь уже царствовал элемент чисто литературный, хотя и бывало также много людей светских. Все, что было известного и талантливого в сто­лице, каждый вечер собиралось у Карамзиных; приемы отличались самой радушной простотой; дамы приезжали в простых платьях, на мужчинах фраки были цветные, и то потому, что тогда другой одежды не носили. Но, не­смотря на это, приемы эти носили отпечаток самого тон­кого вкуса, самой высокопробной добропорядочности. Совсем иными являлись приемы князя Петра Вязем­ского31, ­ря на аристократичность самого хозяина, представлялись чем-то вроде толкучего рынка. Князь Вяземский, че­ловек остроумный и любезный, имел слабость принимать у себя всех и каждого. Рядом с графом, потом князем Алексеем Федоровичем Орловым, тогда всесильным са­новником и любимцем императора, на диване восседала в допотопном чепце какая-нибудь мелкопоместная поме­щица из Сызранского уезда; подле воркующей о после­дней арии итальянской примадонны светской красавицы егозил какой-нибудь армяшка, чуть ли не торгующий лабазным товаром в Тифлисе. Имя князя Орлова приш­лось мне под перо, и при этом я припомнил анекдот, слышанный мною недавно от одного из близко знавших его людей.

    Всем известно, что князь Орлов был едва ли не самым приближенным и доверенным лицом императора Нико­лая I. Но в старости ум его ослабел, память ему из­менила, и он находился в состоянии, близком к поме­шательству; тем не менее все относились к нему с боль­шим почтением, и проживающие в провинции его бывшие знакомые или подчиненные считали, бывая в Петербурге, своею обязанностью его посетить. Однажды к князю Ор­лову явился варшавский обер-полицеймейстер генерал Абрамович, человек очень раздражительный и нервный. Князь Орлов принял его радушно и тотчас же осведомил­ся о том, что делает его старый приятель фельдмаршал князь Паскевич.

    -- Ваше сиятельство,-- с изумлением ответил Абра­мович, -- вот уже пять лет тому назад, как фельдмар­шал Паскевич умер!!

    -- Он умер, -- горестно заметил Орлов (он, разуме­ется, сто раз слышал о кончине Паскевича), -- как жаль! Какая потеря для государства!

    Абрамович переменил разговор, но Орлов несколько раз прерывал его, осведомляясь о здоровье своего при­ятеля Паскевича. Наконец, когда Орлов, еще раз устре­мив в потолок свой помутившийся взор, промолвил:

    ­жите-ка мне, что делает мой добрый приятель фельдмар­шал князь Паскевич?

    -- Ваше сиятельство, он вас ожидает! -- с горяч­ностью вскрикнул Абрамович, встал, раскланялся и ушел вон.

    У добрейшего и сердечного Одоевского также часто собирались по вечерам; но эти приемы опять имели другой отпечаток32. Князь Одоевский был едва ли не самый скромный человек, какого мне случалось встретить на моем веку; про него мой приятель граф Фредро говорил, "что он тогда поймет и оценит русское дворян­ство, когда князь Одоевский убедится, что его имя гораздо более означает в русской истории, чем имя графа Клейнмихеля". Одоевский был действительно по­следний представитель самого древнего рода в России, но это было, что называется, его последней заботой; весь погруженный в свои сочинения, он употреблял свой досуг на изучение химии, и эта страсть к естествен­ным наукам очень накладно отзывалась на его при­ятелях: он раз в месяц приглашал нас к себе на обед, и мы уже заранее страдали желудком; на этих обедах подавались к кушаньям какие-то придуманные самим хозяином химические соусы, до того отвратительные, что даже теперь, почти сорок лет спустя, у меня скребет на сердце при одном воспоминании о них33. Одоевский не обладал большим талантом, но его сочинения проникнуты той бесконечной добротой и благонамеренностью, которая была основой его характера. Он отличался еще тою осо­бенностью, что самым невинным образом и совершенно чистосердечно и без всякой задней мысли рассказывал дамам самые неприличные вещи; в этом он совершенно не походил на Гоголя, который имел дар рассказывать самые соленые анекдоты, не вызывая гнева со стороны своих слушательниц, тогда как бедного Одоевского прерывали с негодованием. Между тем Гоголь всегда гре­шил преднамеренно, тогда как князь Одоевский, как я уже сказал, был в самом деле невиннее агнца. Я уже имел случай сказать, что теща моя, графиня Виельгорская, была строптива до болезненности. Век мне не за­быть, как однажды я присутствовал при одном расска­зе, переданном ей Гоголем. Высокоталантливый писатель уже начинал страдать теми припадками меланхолии и затемнением памяти, которые были грустными предшест­венниками его кончины. Он был с Виельгорскими и со мною в самых дружественных отношениях, и потому виде­лись мы каждый день, если случай сводил нас быть в одном и том же городе. Так и случилось в Москве, где я был проездом и где также в то время находилась графиня Виельгорская. Гоголь проживал тогда у графа Толстого и был погружен в тот совершенный мистицизм, которым ознаменовались последние годы его жизни34­кневший взор, слова утратили свою неумолимую мет­кость, и тонкие губы как-то угрюмо сжались. Графиня Виельгорская старалась, как могла, развеселить Николая Васильевича, но не успевала в этом; вдруг бледное лицо писателя оживилось, на губах опять заиграла та всем нам известная лукавая улыбочка, и в потухающих глазах засветился прежний огонек.

    -- Да, графиня, -- начал он своим резким голосом, -- вы вот говорите про правила, про убеждения, про со­весть,-- графиня Виельгорская в эту минуту говорила совершенно об ином, но, разумеется, никто из нас не стал его оспаривать, -- а я вам доложу, что в России вы везде встретите правила, разумеется, сохраняя размеры. Несколько лет тому назад, -- продолжал Гоголь, и лицо его как-то все сморщилось от худо скрываемого удоволь­ствия, -- несколько лет тому назад я засиделся вечером у приятеля, где нас собралось человек шесть охотников покалякать. Когда мы поднялись, часы пробили три уда­ра; собеседники наши разбрелись по домам, а меня, так как в тот вечер я был не совсем здоров, хозяин взял­ся проводить домой. Пошли мы тихо по улице, раз­говаривая; ночь стояла чудесная, теплая, безлунная, су­хая, и на востоке уже начинала белеть заря -- дело было в начале августа. Вдруг приятель мой остановился посре­ди улицы и стал упорно глядеть на довольно большой, но неказистый и даже, сколько можно было судить при слабом освещении начинавшейся зари, довольно грязный дом. Место это, хотя человек он был и женатый, видно, было ему знакомое, потому что он с удивлением про­бормотал: "Да зачем же это ставни закрыты и темно так?.. Простите, Николай Васильевич, -- обратился он ко мне,-- но подождите меня, я хочу узнать..." И он быстро перешел улицу и прильнул к низенькому, ярко осве­щенному окну, как-то криво выглядывавшему из-под ворот дома с мрачно замкнутыми ставнями. Я тоже, заинтересованный, подошел к окну (читатели не забыли, что рассказывает Гоголь). Странная картина мне пред­ставилась: в довольно большой и опрятной комнате с ни­зеньким потолком и яркими занавесками у окон, в углу, перед большим киотом образов, стоял налой, покрытый потертой парчой; перед налоем высокий, дородный и уже немолодой священник, в темном подряснике, совершал службу, по-видимому, молебствие; худой, заспанный дья­чок вяло, по-видимому, подтягивал ему. Позади священ­ника, несколько вправо, стояла, опираясь на спинку кресла, толстая женщина, на вид лет пятидесяти с лиш­ним, одетая в яркое зеленое шелковое платье и с чепцом, украшенным пестрыми лентами на голове; она держалась сановито и грозно, изредка поглядывая вокруг себя; за нею, большей частью на коленях, расположилось пятнад­цать или двадцать женщин, в красных, желтых и ро­зовых платьях, с цветами и перьями, в завитых воло­сах; их щеки рдели таким неприродным румянцем, их на­ружность так мало соответствовала совершаемому в их присутствии обряду, что я невольно расхохотался и по­смотрел на моего приятеля; он только пожал плечами и еще с большим вниманием уставился на окно. Вдруг калитка подле ворот с шумом растворилась и на пороге показалась толстая женщина, лицом очень похожая на ту, которая в комнате так важно присутствовала на слу­жении.

    "А, Прасковья Степановна, здравствуйте! -- вскри­чал мой приятель, поспешно подходя к ней и дружески потрясая ее жирную руку. -- Что это у вас происходит?" -- "А вот, -- забасила толстуха, -- сестра с барышнями на Нижегородскую ярмарку собирается, так пообещалась для доброго почина молебен отслужить". Так вот, графиня, -- прибавил уже от себя Гоголь, -- что же го­ворить о правилах и обычаях у нас в России?

    Можно себе представить, с каким взрывом хохота и вместе с тем с каким изумлением мы выслушали рас­сказ Гоголя; надо было уже действительно быть очень больным, чтобы в присутствии целого общества расска­зать графине Виельгорской подобный анекдотец35.

    Описывая петербургские салоны того времени, нельзя не упомянуть об Авроре Карловне Демидовой, жене Пав­ла Демидова, брата знаменитого Анатоля, князя Сан-Донато. Но тогда как Анатоль Демидов проживал почти всегда в Париже, где приобрел себе большую известность своей безумной роскошью, гомерическими попойками и, наконец, своей женитьбой на хорошенькой принцессе Матильде Бонапарт 36­шой петербургский свет, но своим просвещенным по­ощрением искусствам и наукам, своею широкою благо­творительностью Демидовы приобрели себе то, что французы называют droit de citê [Право гражданства (фр.).-- Ред.]. Аврора Карловна Демидова, финляндская уроженка, считалась и была на самом деле одной из красивейших женщин в Петербурге; многие предпочитали ей ее сестру, графиню Мусину-Пушкину, ту графиню Эмилию, о которой влюбленный в нее Лермонтов написал это стихотворение:

    Графиня Эмилия
    37

    Трудно было решить, кому из обеих сестер следовало отдать пальму первенства; графиня Пушкина 38 была, быть может, еще обаятельнее своей сестры, но красота Авроры Карловны была пластичнее и строже. Посреди роскоши, ее окружавшей, она оставалась, насколько это было возможно, проста; мне часто случалось встречать ее на больших балах в одноцветном гладком платье, с то­ненькой цепочкой, украшавшей ее великолепную шею и грудь; правда, на этой цепочке висел знаменитый демидовский бриллиант-солитер, купленный, кажется, за миллион рублей ассигнациями. Аврора Карловна Де­мидова рассказала мне однажды очень смешной случай из ее жизни; возвращаясь домой, она озябла, и ей захоте­лось пройтись несколько пешком; она отправила карету и лакея домой, а сама направилась по тротуару Невского к своему дому; дело было зимой, в декабре месяце, на­ступили уже те убийственные петербургские сумерки, которые в течение четырех месяцев отравляют жизнь обитателям столицы; но Демидова шла не спеша, с удоволь­ствием вдыхая морозный воздух; вдруг к ней подлетел какой-то франт и, предварительно расшаркавшись, попросил у нее позволения проводить ее домой; он не за­метил ни царственной представительности молодой жен­щины, ни ее богатого наряда, и только как истый нахал воспользовался тем, что она одна и упускать такого слу­чая не следует. Демидова с улыбкой наклонила голову, как бы соглашаясь на это предложение, франт пошел с нею рядом и заегозил, засыпая ее вопросами. Аврора Карловна изредка отвечала на его расспросы, ускоряя шаги, благо дом ее был невдалеке.

    Приблизившись к дому, она остановилась у подъезда и позвонила.

    -- Вы здесь живете?! -- изумленно вскрикнул про­вожавший ее господин.

    -- Да, здесь, -- улыбаясь, ответила Демидова.

    -- Ах, извините! -- забормотал нахал, -- я ошибся... я не знал вовсе...

    -- Куда же вы? -- спросила его насмешливо Аврора Карловна, видя, что он собирается улизнуть, -- я хочу представить вас моему мужу.

    -- Нет-с, извините, благодарствуйте, извините... -- залепетал франт, опрометью спускаясь со ступенек крыльца.

    ­жала прелестная графиня Пушкина. За ними туда собира­лось довольно большое и очень изысканное общество; образ жизни был чисто дачный, с тем оттенком щеголь­ства и моды, который всюду за собою заносят свет­ские люди. Я два лета сряду провел в Финляндии и был один раз героем одного маленького происшествия, которо­му придали гораздо более значения, чем оно в сущности имело. Нас собралось на берегу моря общество человек в двадцать мужчин и женщин вокруг беседки, в которой несколько музыкантов в поте лица пилили, безжалостно искажая, какую-то беллиниевскую мелодию; вдруг шагах в двадцати от нашего кружка боязливо задребезжала какая-то струна и три, четыре детских голоска вполголоса затянули какое-то подобие цыганской песни. Ретивый бу­дочник кинулся было на них за то, что они дерзнули забрести в такое избранное общество, но я поспешно встал с своего места и воспротивился строгому намерению полицейского чина, ввернув ему в ладонь добродуш­нейшим образом серебряный рубль; он почтительно от­ретировался, а я, шалости ради, стал рядом с маленькими певцами и начал им вторить; голос у меня был тогда хороший, я себя чувствовал, что называется, "в ударе" и через несколько минут запел уже настоящим голосом во всю грудь; дети испуганно кое-как мне вторили, а мои собеседники сначала рассмеялись моей выходке, потом стали нас слушать. Окончив пение, я взял шапку одного из мальчиков и стал очень серьезно обходить слушателей.

    -- Ну, господа, -- сказал я им, -- вы надо мною потешились, теперь извольте платить.

    Нечего и прибавлять, что в шапку посыпались сереб­ряные рубли и что бедные дети чуть не обмерли при виде этого точно с неба спавшего им богатства, они до того растерялись, что, никого не поблагодарив, опрометью кинулись убегать домой.

    В одной из боковых зал демидовского дворца мне часто случалось видеть наследника демидовского или, скорее, демидовских богатств, тогда красивого отрока, впоследствии известного Павла Павловича Демидова; он был окружен сотнями разных дорогих и ухищренных игрушек и уже тогда казался всем пресыщенным не по летам39. Аврора Карловна страстно его любила, очень занималась его воспитанием и даже, кажется, насколько это было возможно, была с ним строга. Овдовев после Демидова, она вышла замуж за Андрея Карамзина, сына известного историка, убитого под Севастополем 40­но старость не посмела коснуться ее лучезарной красо­ты 41; зато я видел не так давно Аврору Карловну, и она даже старушкой остается прекрасна.

    В Михайловском дворце в те времена приемы не отличались тою эстетичностью, которою они отличались потом; не имели они также и того политического характе­ра, который им придала великая княгиня Елена Павлов­на, занявшая такое могущественное положение не только по одному своему сану, но и по своему просвещен­ному уму, по своим глубоко человечным убеждениям и, наконец, самому тонкому и самому широкому пониманию искусства. В то время она была прелестная принцесса в полном расцвете царственной красоты, обожаемая супруга и молодая мать. Великий князь Михаил Павло­вич, гроза гвардии и всего, что в Петербурге носило мундир 43, был в семейном быту и с приближенными к себе лицами не только добр и обходителен, но даже весел до шалости. Весь Петербург смеялся в свое время маленькой выходке великого князя, получившей, благо­даря стечению самых непредвиденных обстоятельств, очень комическую сторону. Каждое лето в Петергофе дается праздник с фейерверками, иллюминациями и раз­ными другими затеями44 ; при императоре Николае Павловиче этому празднику придавался особенно торже­ственный характер. Великий князь Михаил Павлович на этот день назначался генерал-губернатором Петергофа; я его видел в этой должности; грозный, нахмуренный, с треуголкой, надвинутой на самые брови, он, заложив руки за спину, сердито расхаживал между толпами гуляю­щих; он, казалось, более чем когда олицетворял свой девиз: "Государь должен миловать, а я карать". Но этот грозный вид не мешал ему даже и тут по временам предаваться своей страсти щекотать огромный живот толстого К., жандармского офицера; злополучный капи­тан уже привык к этой шутке и подобострастно мычал всякий раз, когда великому князю приходила фантазия его пощекотать. Итак, в один из таких праздников великий князь шел по ярко освещенной аллее; вдруг под каким-то очень блистательным вензелем он увидел К. и тотчас же туда направился; он стал к нему спиной и, чтобы его движение было менее заметно волнами двигаю­щемуся народу, из-под фалд своего мундира стал осто­рожно протягивать руку к туго обтянутому в суконные панталоны животу К.; случилось, что рядом с К. стояла необычайно толстая купчиха; как только К. завидел подходившего к нему великого князя, он быстро шепнул своей соседке: "Матушка, это великий князь Михаил Павлович, он очень любит щекотать толстых дам, видно, вы ему понравились, так смотрите же осторожнее"! Вдруг великий князь почувствовал под своей рукой что-то мягкое, колыхающееся, шелковистое; он быстро обернул­ся; перед ним, вся млея и улыбаясь во весь рот, низко приседала купчиха: августейшая рука вместо К. прогу­ливалась по ее необъятному животу!..

    45; в этом с ним состязались многие царе­дворцы; более других отличался в этом искусстве фран­цуз граф Андро-де-Ланжерон. Я его живо помню, и с его именем связывается самое отрадное мое воспоминание, так как много позже в его старом доме, у его старушки-вдовы, в свое время красавицы, я встретил позднее счастье моей жизни47. Это был еще необыкновенно моло­жавый и стройный старик, лет семидесяти, представляв­ший собою олицетворение щегольского, теперь бесследно исчезнувшего, типа большого барина-француза восемнад­цатого века. В первую свою молодость он храбро драл­ся за освобождение Америки48, потом, вернувшись на ро­дину, во Францию, он был с Лафайетом один из первых депутатов des Etats Gênêraux [(фр.-- Ред.]; но вихрем нагрянула великая революция, и он со многими своими соотечест­венниками бежал в Россию -- это пристанище всех тог­дашних эмигрантов49. Его знатное имя, блестящее обра­зование, красивая наружность и тонкий ум выдвинули его скоро вперед. Он принимал участие во всех войнах про­тив Франции, как, увы, все эмигранты, извиняя себя тем, что они дрались не против своей родины, а против узур­патора. В 1814 году он при осаде Парижа взял укреп­ленную возвышенность Монмартр и получил за это высший российский орден -- андреевскую ленту. В 1815 году он заместил герцога Ришелье в звании новорос­сийского генерал-губернатора. Тут, благодаря своей не­обычайной рассеянности и весьма плохому знанию рус­ского языка, он подал повод к очень смешным случаям. Однажды, объезжая вверенный ему край, он увидал, что скакавший впереди его адъютант, подъехав к станции, стрелой вылетел из перекладной, бросился на смотрителя и приколотил его; Ланжерон, подскакавший тоже в эту минуту к станции, также выскочил из своей коляски и принялся тузить несчастного смотрителя. Потом он быст­ро обернулся к своему адъютанту и добродушно спросил его:

    -- Ah Гa, mon cher, pourquoi avons-nous battu cet homme?! [А что, мой дорогой, почему мы побили этого человека? ]

    Он себе вообразил, что это было в обычаях края, которым он управлял. Рассказывают, что он потерял расположение императора Александра I тем, что по при­езде государя в Одессу он по рассеянности запер его на ключ в своем кабинете, так как в Одессе дворца не было и государь останавливался в генерал-губернаторском доме50 . В 1823 году Ланжерона заменил в Одессе граф, потом светлейший князь Михаил Семенович Воронцов; сам же Ланжерон со своей женою переехал на жительство в Петербург, где занимал видное положение при дворе и в свете; всякий вечер его сухая, породи­стая, щегольская фигура появлялась то в Михайловском дворце, где он наперерыв острил с хозяином, то в салоне Елисаветы Михайловны Хитрово, то у Нарышкиных; везде он был свой человек, везде его любили за его утонченную вежливость, рыцарский характер и хотя и не­глубокий, но меткий и веселый ум. Заседая в государ­ственном совете, которого он состоял членом, он часто прерывал какого-нибудь говорящего члена восклицанием: "Quelle bêtise!" ["Какая глупость!" (фр.) -- Ред.].

    -- Что значит эта дерзость?

    -- А вы думаете, я о вашей речи?-- добродушно отвечал Ланжерон. -- Нет, я ее совсем не слушал, а вот я сегодня собираюсь вечером в Михайловский дворец, так хотел приготовить два-три каламбура для великого князя, только что-то очень глупо выходит!

    В 1828 году, во время турецкой войны, Ланжерон состоял главнокомандующим придунайских княжеств; однажды после довольно жаркого дела, совсем в сумерки, в кабинет к нему врывается плотно закутанная в черный плащ и с густым вуалем на лице какая-то незнакомая ему дама, бросается ему на шею и шепотом начинает го­ворить ему, что она его обожает и убежала, пока мужа нет дома, чтобы, во-первых, с ним повидаться, во-вторых, на­помнить ему, чтобы он не забыл попросить главно­командующего о том, что вчера было между ними условлено. Ланжерон тотчас же сообразил, что дама ошибается, принимает его, вероятно, за одного из его подчиненных, но, как истый волокита, не разуверил свою посетитель­ницу, а, напротив, очень успешно разыграл роль счастли­вого любовника; как и следовало ожидать, все разъясни­лось на другой же день, но от этого Ланжерон вовсе не омрачился и, встретив несколько дней спустя на бале свою посетительницу, которая оказалась одной из самых хоро­шеньких женщин в Валахии, он любезно подошел к ней и с самой утонченной любезностью сказал ей, что он передал главнокомандующему ее поручение и что тот в ее полном распоряжении. Дама осталась очень довольна, но адъютант, говорят, подал в отставку. Так как воспоминания не роман и в них допускается некоторая игривость, я позволю себе рассказать один слышанный мною лет сорок тому назад анекдот, который мне почему-то вспом­нился при описании похождений Ланжерона. В столице проживал, тому уже давно, один очень важный сановник, имевший, как и многие его собраты, большую склонность к женскому полу. Лето вельможа проводил на одном из модных петербургских островов, где имел великолепную собственную дачу, примыкавшую к Большой или Малой Неве, уже не помню; на противоположной стороне, на ре­ке, были устроены женские купальни; эти купальни посе­щались женами мелких чиновников, купчихами, богатыми мещанками и т. п. Сановник, как я уже сказал, был и любитель, и знаток, и потому в одной из беседок своего сада устроил нечто вроде обсервационного пункта, который ежедневно усердно посещал; в один особенно жаркий день, часов около четырех пополудни, он, по обыкновению, направился в свою беседку и, взявшись за бинокль, навел его на купальню. Вдруг он вскрикнул от восторга и выронил из рук бинокль.

    -- Батюшка! -- закричал он, обращаясь к стоявшему подле него приближенному человеку, поверенному всех его проказ, -- ступайте сейчас в купальню, разузнайте, кто эта красавица, вот возьмите и посмотрите в бинокль, вот эта высокая, с великолепной черной косой, что стоит сюда спиной... разузнайте, кто она, и непременно, слыши­те, непременно, пригласите ее ко мне!..

    жестоких, но никогда ни одной он не пожелал видеть с таким жаром. Наперсник в свою очередь взялся за бинокль и, присталь­но поглядев в него, обратился к своему начальнику:

    -- Ваше... -- позволил он себе заметить,-- не будет ли ошибки... ведь в лицо ее совсем не видать, ведь она вся задом сюда стоит, может, она и нехороша совсем?..

    -- Что вы, любезнейший, что вы! -- замахал на него руками вельможа, -- разве возможно, чтобы с такой... спиной была некрасивая женщина! Вы посмотрите, что у нее за коса!

    -- Волосы, оно точно... -- согласился наперсник, опять направляя бинокль.

    -- Ну, вот видите, любезнейший, ступайте же, ступайте скорее, я жить не буду, пока вы не вернетесь! -- вскричал сановник.

    -- Ну что, что, придет? -- завидя его, нетерпеливо закричал в саду ожидавший его сановник.

    -- Не соглашается, ваше... -- уныло сказал напер­сник.

    Сановник страшно рассердился и разразился руга­тельствами.

    -- Тут маленькое недоразумение, -- сконфуженно проговорил наперсник.

    -- Эта дама не дама -- это протодиакон N-й церкви!.. ваше... -- зарезал начальника Меркурий в зеленом мун­дире.

    В те времена волокитство не было удальством, модой и ухарством, как теперь; оно еще было наслаждением, но наслаждением, которое скрывали, насколько это было возможно. Красоте служили, может быть, еще с большим жаром, и златокудрая богиня царствовала, но на все эти грехи точно натягивался вуаль из легкой дымки, так что видеть можно было, но различить было трудно. Компрометировать женщину считалось стыдом, расска­зывать о своих похождениях с светскими дамами в клубах и в ресторанах, как это делается в Париже теперь, да и греха таить нечего, и у нас тоже случается, почиталось позором. Раз мне случилось быть секундантом при слу­чае, закончившемся и плачевно, и смешно; дело было тотчас после выхода моего из университета. Клубная жизнь вовсе не была тогда распространена, и мы, свет­ские юноши, большею частью собирались, чтобы покаля­кать и посмеяться на квартире одного из нас; денег даже самым богатым из нас родные давали мало, так что по ресторанам шляться тоже мы не могли, а так как почти все мы жили с родителями, то для большей свободы мы сходились на квартире у X.; он был независимее нас, жил совершенно один и имел большое состояние; он был родом из К. губернии и по семье не принадлежал к боль­шому свету; но он был умен, достаточно по-тогдашнему образован, ловок и сумел втереться в наш кружок, что, как я уже говорил, было в то время гораздо труднее, чем теперь. Итак, мы собрались однажды у этого X.; нас было человек шесть, все один другого моложе и впечатлительнее; заговорили о женщинах, как вдруг хозяин раз­валился на турецком диване, как-то особенно молодцевато стал раскуривать свою трубку и принялся нам рассказы­вать о своих любовных похождениях с княгиней Z., одной из самых красивых и модных женщин в Петербурге. Сна­чала мы слушали его с недоумением, потом один из моих товарищей вскочил и вне себя закричал:

    -- Это неслыханная подлость так отзываться о свет­ской женщине!..

    -- Послушай, однако... -- выпрямляясь, перебил его хозяин.

    X. зарычал, вскочил со своего места, швырнул в сто­рону трубку и с приподнятыми кулаками кинулся на Д.; мы бросились их разнимать и развели по разным ком­натам.

    -- Стреляться сейчас, сию минуту, через платок, -- с пеной у рта кричал X.

    -- Вы будете стреляться, разумеется, -- заговорил я в свою очередь, -- но не сейчас и не через платок, обида не настолько для этого важна.

    Д., разумеется, сейчас же ушел от X., а мы, четыре секунданта, ушли ко мне, где и рассудили об условиях предстоящего поединка; решено было между нами ехать в окрестности Царского Села на другой день -- я с другим моим приятелем и Д., которого я был секундантом, а X. с двумя другими; так и вышло; они дрались, и X. был довольно опасно ранен в левую ляжку. Дня через три я пришел все-таки к X. навестить его; он лежал весь бледный с туго забинтованной ногой; увидав меня, он несколько сконфузился и протянул мне руку.

    -- Ах, уж не говорите, -- жалобно промолвил он, -- тем более что тут не было ни слова правды!

    -- Как! Что вы говорите? -- закричал я.

    -- Да, разумеется, -- все так же продолжал хозя­ин, -- никогда у меня не было никаких таких похождений с светскими дамами, а княгиню Z. я даже в глаза никогда не видал!

    Рассказывая о Ланжероне, я еще припомнил о нем один случай, возбудивший в свое время взрыв хохота; я уже сказал, что он был баснословно рассеян и имел также привычку размышлять вслух; у него ежедневно, как это водилось в старину, обедало человек двадцать, между тем состояние его было небольшое, содержание тоже он как генерал-губернатор получал не особенно значительное, и потому это вынужденное гостеприимство казалось ему накладным, и вот однажды гости его за столом услыхали следующее его размышление:

    "столовые", car quand on a, comme moi, un tas de canailles... nourrir tous les jours!.. [Разумеется, (...) мне нужно будет попросить у императора (...) потому что, когда приходится, как мне, каждый день кормить кучу негодяев... (фр.) -- Ред.]

    Можно себе представить, как вкусен и приятен пока­зался гостям конец обеда.

    Не могу назвать сановника, который еще до сих пор здравствует, но мне самому случилось быть гостем, тому назад лет тридцать, на одном обеде, где хозяин от­личился почти так же, как и Ланжерон, с тою только разницей, что последний делал это в простоте своей ду­ши, тогда как этот преднамеренно оскорбил своих при­глашенных. Итак, я присутствовал на этом обеде; хозяин, настоящий генерал, служака николаевских времен, сидел, разумеется, во главе стола на первом месте; я вовсе не потому, что имел дурную привычку пачкать бумагу, а по­тому, что носил камер-юнкерский мундир51­вую руку хозяина; надо сказать, что в те отдаленные времена я имел честь быть не только модным писателем, но даже считался писателем вредного направления, и по­тому хозяин с самого начала обеда отечески, но строго заметил мне, что "Тарантас" (боже мой! тогда еще гово­рили о "Тарантасе"), разумеется, остроумное произведе­ние, но тем не менее в нем есть вещи очень... того... неуместные... 52

    Я выслушал, как и подобает, нетерпеливо, но покорно, а впрочем, больше занимался едой; после порядочно­го супа с кореньями, подали на доске, обернутой ска­тертью, классическую стерлядь. "Вот,-- заметил хо­зяин, грозно указывая глазами на рыбу и сердито погла­живая свои до окаменелости нафабренные усы,-- вот я этой дряни и в рот никогда не беру, а посмотрите -- мошенник мой повар рублей десять поставил мне на счет"...

    Но увлекаясь и разбрасываясь своими воспомина­ниями, я прерываю нить по порядку моих рассказов, а между тем по выходе моем из университета и протан­цевав зиму в Петербурге, я поступил на службу и был с первого же года своего служения отечеству свидетелем многого интересного. Карьеру свою я начал в министерст­ве иностранных дел, но остался там недолго и перешел в министерство внутренних дел, откуда меня направили в город Тверь, где я был прикомандирован к особе губернатора, графа Толстого53, известного своею тесною дружбой с Николаем Васильевичем Гоголем. И Толстой, и жена его были люди добрейшие и очень образованные, и только и грешили тем, что уж до ханжества были набожны. Тут, в Твери, я сошелся близко с человеком, который потом был призван к широкой деятельности -- с Михаилом Бакуниным. Эти воспоминания не что иное, как рассказы старика, имевшего случай много видеть на своем веку и знаться с людьми или замечательными, или интересными; следственно, тут и помина не может быть о политических воззрениях или какой-либо тенден­циозности, и потому я скажу только то, что знаю о Баку­нине в то время, так как потом я не имел случая с ним встретиться. Это был еще очень молодой, умный и впечат­лительный малый, с добрым сердцем и бедовой головой. Он жил у своих родителей, людей очень добрых и радуш­ных, но совершенно старосветских помещиков; понятно, что в таком кругу воображение Михаила Бакунина ра­ботало гораздо более, чем если бы он находился в другом положении. Я еще был в Твери, когда он бежал, покинув родительский дом; живо помню и отчаяние, и недоуме­ние его отца: старик просто не понимал, почему его Миша, которому так тепло было дома, их так своевольно и неожиданно покинул...

    В Твери я первый раз в жизни производил следствие, и это случилось при таких из ряда выходящих обстоятель­ствах, что, я думаю, рассказ об этом может иметь интерес для читателей. Однажды граф Толстой позвал меня в свой кабинет и объявил, что поручает мне расследовать одно очень важное и щекотливое дело...

    ­ный начальник, -- тут дело надо будет повести очень осторожно; поезжайте, присмотритесь, все разузнайте, и потом уже начинайте следствие.

    Я выехал из Твери в тот же вечер и на другое утро прибыл на место своего назначения городок X.

    Тверской губернии55. Я тотчас же отправился к городни­чему, чисто гоголевскому типу. Он, видимо, меня не ожи­дал. Хотя время было еще раннее, он сидел за карточным столом и очень оживленно понтировал; вокруг него тол­пилось человек десять добрых приятелей, а стоявшая на соседнем столе разнообразная закуска и почтенное коли­чество пустых графинов и бутылок свидетельствовали, что и за картами приятели не теряли времени. Когда я се­бя назвал, городничий поспешно встал и пригласил меня за ним последовать в соседнюю комнату. Русский человек владеет даром необыкновенно скоро отрезвляться; не прошло и двух минут, как расстегнутый сюртук город­ничего, из-под которого ярко алела новая канаусовая56 рубашка, заменился туго застегнутым на все пуговицы мундиром, а веселое возбуждение лица заменилось тем особенным выражением заискивающей почтительности, с которою в те времена обходились захолустные деятели с более или менее блестящими петербургскими чинов­никами. В коротких словах я ему объяснил, в чем со­стояло возложенное на меня поручение, и просил его, как это и было его обязанностью, мне во всем содей­ствовать. Человек он был сведущий и толковый, знал от­лично подведомственный ему город во всех его закоул­ках и потому обещал мне в тот же вечер устроить дело так, чтобы я мог невидимкой присутствовать на одном важном сборище раскольников. Остановился я в единст­венной гостинице X., разумеется, скорее смахивавшей на постоялый двор. После разговора моего с городничим я туда отправился и после плохого раннего обеда улегся спать, так как сильно наморился, проездив всю ночь по большому морозу. Часу в шестом -- наступили уже су­мерки -- ко мне постучался городничий. "Вставайте, ваше сиятельство, -- сказал он мне, -- нам нужно пораньше туда пробраться, пока там еще никого нет". В пять минут я оделся и вышел с городничим на крыльцо; мы сели в просторные крытые дрожки, и пара до ожирения вы­кормленных вяток понесла нас по широким улицам горо­да, еще не оскверненным фонарями. Проехав две-три ули­цы, мы повернули в глухой переулок. Перед огромными запертыми воротами, вделанными в высокую, точно кре­постную, каменную стену, кучер остановил своих лоша­дей; городничий проворно выскочил из дрожек, попросив меня не выходить из экипажа, пока нам не отворят; он по­дошел к воротам и каким-то особенным манером постучался в них; внутри во дворе послышался скрип сапогов по замерзшей земле, потом уже у самых ворот раздался сла­бый кашель; городничий тоже в ответ кашлянул; тотчас же низенькая кривая калитка, лепившаяся подле гигант­ских ворот, тихо отворилась и на ее пороге показалась голова такая диковинная, такая страшная, какой мне уже впоследствии никогда не случалось видеть. Это была круглая, как шар, голова, покрытая густыми серыми волосами, торчавшими на ней, как щетина; лицо плоское, желтое как лимон, с широким приплюснутым носом, огромными отвислыми губами и маленькими, кверху, к вискам, приподнятыми глазками, поразило меня своим выражением; в нем, в этом лице, была самая противо­речивая смесь какого-то застарелого страха с самою звер­скою кровожадною злостью. На этом человеке, несмотря на сильный мороз, была надета длинная, белая, очень чистая полотняная рубаха и какие-то полосатые штаны, а на плечах, внакидку, болталась малороссийская свитка из толстого серого солдатского сукна. Он, к край­нему моему удивлению (я тем временем вылез из дрожек и тоже подошел к калитке), стал объясняться с городни­чим знаками.

    ­щий взгляд городничий, -- раскольники вырезали ему язык!..

    И пока мы проходили огромный двор, направляясь к небольшому крылечку, перед которым тускло горел красноватый фонарь, городничий в коротких словах рас­сказал мне историю этого несчастного. Человек этот был родом калмык, раскольники из Астрахани его украли, ко­гда он был еще ребенком; когда он вырос и выучил­ся читать и писать, раскольники попытались обратить его в их веру; сначала он было поддался на это, но потом решительно воспротивился и два раза сряду убе­гал; оба раза его настигали, жестоко наказали, а когда он вздумал бежать в третий раз, то его мучители уже не удовольствовались розгами и вырезали ему язык! Легко себе представить, какою ненавистью запылал он к своим притеснителям и тут же поклялся во что бы то ни стало отмстить им. Долго немому не представлялся этот случай; тем временем с юга он попал в Тверскую губернию, весь измаялся, постарел, поседел... И вдруг этот злобно и страстно ожидаемый случай явился! Однажды под вечер его позвали к городничему и тут стали его допрашивать: правда ли, что он находится в ус­лужении у купцов или мещан, которые принадлежат к разряду самых ярых раскольников? Калмык себе по­требовал перо, бумаги и в самых мельчайших подробно­стях описал все и выдал житье-бытье своих хозяев. Город­ничий, однако же, ему не доверился, но последствия до­казали, что он во всем сказал правду. И вот теперь, предшествуемые этим самым калмыком, мы пришли, осто­рожно ступая по мерзлой земле, к крылечку и вступи­ли в выходившие на него сени; немой и тут шел перед нами, боязливо озираясь, хотя, по-видимому, в флигельке, куда он привел нас, никого еще не было. Из сеней мы как были, в шубах и шапках, прошли в огромную комнату, выбеленную мелом и вокруг стен которой стояли широкие дубовые лавки; в углу на столе, покрытом рас­шитой цветами белой скатертью, стояли два массивные серебряные шандала; в них горели толстые восковые свечи, на столе лежало старинное распятие, а над столом висел обделанный в богатую золоченую ризу, на которой сверкали великолепные бриллианты, образ с потемнев­шим ликом святого. Из этой комнаты калмык провел нас в другую, к ней примыкавшую горницу, маленькую, тем­ную и душную; в комнатке стояло два табурета, обитые полинялым голубым штофом -- позолота также уже, ви­димо, давно сошла с ножек. Калмык нам помог снять шубы, которые за неимением вешалки бросил в угол на пол, и указал нам на табуреты, приглашая нас сесть; по­том он затушил горевшую свечу и вышел из комнаты, ос­тавив нас в совершенной темноте. В дверях, против кото­рых мы сидели, ярко обозначались две широкие щели; го­родничий объяснил мне, что сквозь них мы должны были наблюдать заседание или, скорее, как оно после оказалось, священнодействие раскольников. Минут через десять пос­ле того, как вышел от нас немой, в большую комнату, в ко­торую мы глядели сквозь щели, вошел огромного роста, совершенно уже седой, старик, одетый зажиточным ме­щанином; большой золотой крест на толстой цепочке низ­ко висел у него на груди. Он подошел к иконе, стал на­божно по-старообрядчески креститься, потом совершил три земных поклона и сел на лавку недалеко от стола. За ним толпой стали собираться другие люди, мужчины и женщины; все они совершали те же земные поклоны, потом поворачивались к старику (он держался необыкно­венно важно), низко ему кланялись и также рассажива­лись на лавке вокруг стены. Между тем в комнату внесли огромную серебряную чашу, нечто вроде купели, на­полнили ее водой и поставили среди комнаты. Надо заметить, что все люди, находившиеся в комнате, были очень хорошо и даже богато одеты; на женщинах, моло­дых и старых, на головах были повязаны низко на­двинутые на лоб шелковые платки. Когда горница напол­нилась, старик встал с своего места и громко спросил: "Все ли православно в бога верующие в X. в сборе?" Присутствующие моментально встали. "Все, отче",-- ответили они в один голос. "Так приступим, благословясь",-- произнес торжественно старик, поднимаясь со своего места. Он повернулся на три стороны, сделал крестное знамение, потом повернулся к образу и опять после троекратного коленопреклонения достал у себя из-под полы довольно объемистый темный кожаный молит­венник и стал громко читать молитвы. Слушатели громко и не крестясь повторяли за ним слова. Это продолжа­лось с полчаса; затем старик опять стал на колени-- за ним опустилась также и вся толпа; он встал -- и все снова поднялись за ним; тогда он приблизился к купели и начал совершать какое-то таинство; бросал туда прине­сенную ему человеком, по-видимому, исполнявшим при нем должность служки, на большой серебряной тарелке соль, обкуривал вокруг ладаном, делал какие-то кабали­стические жесты. Наконец он кончил, передал кадило в руку своего прислужника и проговорил, обращаясь к тол­пе: "С божьего благословения". -- "Аминь!" -- отвечали присутствующие. Мужчины отошли направо, женщи­ны -- налево, и средина комнаты стала совершенно сво­бодна. Старик все стоял подле чаши и читал свои молит­вы. Вдруг двери, выходящие в глубину залы, раскрылись, и два тоже уже довольно древние старика ввели оттуда лет шестнадцати девушку красоты поразительной и со­вершенно голую; ее длинные волосы, черные как воронье крыло, были заплетены в две толстые косы и низко пада­ли, почти к самым коленям. Она подходила к купели с опущенными глазами, но прелестное лицо не выражало смущения. Идя посреди своих двух спутников, она живо напоминала библейскую Сусанну. Когда она приблизи­лась к чаше, важный старик поставил ей несколько вопро­сов, на которые она отвечала твердо, но все не поднимая глаз; тогда он взял лежавшую на перекладине под чашей плетку, обмакнул ее в воду и принялся крестообразно брызгать ею на обнаженное тело девушки; потом он обкурил ее ладаном и вслед за тем, опять обмакнув плетку, довольно сильно ударил ее по спине. За ним другие женщины и мужчины, тоже предварительно обмакнув в воду плетку, ударяли ею девушку. Мало-по­малу обряд этот обратился в истязание; удары все чаще бороздили тело несчастной жертвы; сначала она только слабо охала, потом вздохи ее превратились в вопль, длинные красные полосы выступали на белоснежном теле девушки, и на левом плече показалась кровь... С самого начала церемонии во мне закипело негодование, но тут я не выдержал, вскочил со своего места и рванул за дверь... Городничий тоже встал.

    -- Что вы делаете, ваше сиятельство? Помилуйте! Живыми отсюда не выйдем. Пойдемте скорее, а я уж распорядился!..

    И, наскоро напяливая на себя шубу, он потащил меня к дверям уже другого выхода, на который нам указал, уходя, калмык. Мы почти бегом прошли опять тот длинный двор и через пять минут уже прискакали домой, откуда городничий тотчас отправил уже стоявших нагото­ве городовых и жандармов. Через несколько минут горо­довые и жандармы окружили дом и захватили всех там находящихся, кроме главного старого раскольника, кото­рый неизвестно каким путем скрылся; истязуемую девуш­ку освободили -- она едва дышала; калмыка тоже выпус­тили на волю и в виде милости сослали его по этапу в соседнюю губернию; но он недолго пользовался своей свободой -- месяца два спустя его нашли на окраине боль­шой дороги с перерезанным горлом. Мне нечего, разу­меется, говорить, что тогда о теперешнем гласном суде не было и помина; следствия длились годами и допросы совершались самым первобытным образом. Однако дело о тверских раскольниках двинулось довольно скоро; я присутствовал на всех допросах и однажды отличился на одном из них самым неприличным образом. Нас находилось человек пять в довольно тесной комнате, в квартире забубённого городничего, который, скажу между прочим, мастерски повел все это дело; к допросу поодиночке приводили подсудимых; они, запуганные, ле­петали какие-то несвязные слова. Но вот в комнату ввели здоровенного русого детину, лет тридцати; его завитая мелкими кольцами огромная голова с широким затылком, его лицо, красивое, правильное, с нависшим белым лбом, даже его походка, твердая и тяжелая, -- все показывало в нем упрямство, стойкость необыкновенную. Я вглядел­ся в него и вспомнил, что на происходившей церемонии он бил юную жертву с особенным остервенением. Мне почему-то стало вдруг противно его лицо, густая рыжая бородка, которую он самодовольно поглаживал своей пух­лой рукой с серебряными и золотыми кольцами на каждом пальце, весь его спокойный вид.

    -- Да ты не очень-то ломайся!-- нетерпеливо вскрикнул я. -- Что ты точно на свадьбу пришел.

    -- Да чему ты смеешься, дурак? -- уже с сердцем спросил я его.

    -- Молод ты очень, барин, -- насмешливо ответил он.

    Я вскочил с своего места и вне себя от гнева за­махнулся и дал ему пощечину... Он отступил от меня на шаг и низко в пояс мне поклонился.

    -- Спасибо тебе, барин, -- промолвил он своим ров­ным голосом, и не насмешка, и даже не упрек мне послышался в нем, а только грусть. -- Спасибо тебе, что ты меня обидел понапрасну, нам в нашем уделе ко всему нужно привыкать...

    стоять обид­чиком перед этим мужиком, перед этим фанатиком, перед этим варваром!

    Следствие это в скором времени перешло в другие руки, но я еще остался в Твери несколько месяцев57. В это время со мною приключился случай, о котором я до сих пор не могу вспомнить без смеха. В то время я сильно ухаживал за женою одного соседнего помещика, очень хорошенькой женщиной; все мы, золотая тверская молодежь, за ней волочились, но я пользовался тем преимуществом, что знал главных представителей тог­дашней русской литературы, к которым наш общий "пред­мет" имел особенное, тем менее объяснимое влечение, что никто из деятелей русской словесности не был ему лично знаком; однако всякий раз, что я подходил к моей краса­вице с намерением и желанием завести нежный разговор, она опрокидывала на спинку кресла свою прелестную го­ловку и томным голосом говорила мне: "Ах, граф, гово­рите мне о Пушкине!" Я в сотый раз с восторгом начинал говорить о великом поэте, всегда и на всю жизнь мою представлявшемся мне чем-то вроде полубога, но обыкновенно, истощив запас сведений об образе жизни, семье и работе Пушкина, я потихоньку снова возвращался к вопросу, интересовавшему меня в это время, то есть к разглагольствованиям о моей "страстной" любви; но красавица снова прерывала мои уверения восклицаниями: "Ах, говорите мне о Гоголе (который начинал тогда вхо­дить в моду), или о Жуковском, или о Полевом" и т. д. Таким образом прошло несколько месяцев, прошла весна, наступило лето, и я начал тяготиться этой ролью трубаду­ра платонической любви, для которой, по своей натуре и тогдашним своим летам, вовсе не был создан, как вдруг, возвратясь домой поздно вечером (в продолжение которого я раза три и, признаться сказать, довольно нехотя принимался рассказывать своей страсти о Мицкевиче, которого я отроду никогда не видел),-- итак, возвратясь домой, я нашел на своем письменном столе запечатанный конверт, при виде которого во мне шевельнулось сердце... На нем не было почтового штем­пеля... "От кого письмо?" -- спросил я своего верного Тита Ларионовича.

    -- Да вот то-то я не знаю, ваше сиятельство, -- ответил мне старый камердинер. -- Принесла его какая-то затрапезная девка, а кто она, эта девка, и сказать не захотела, только, говорит, непременно, говорит, графу пе­редайте -- а девка, по всему видно, дрянь девка, гуля­щая девка, уж на что и меня старого... -- и он сердито сплюнул в сторону и с подозрительным укором на меня посмотрел. Сердце еще сильнее забилось у меня в груди... "Неужели она?" -- подумал я, срывая бурого цвета тол­стую сургучовую печать, на которой не было ни герба, ни даже буквы, и я прочел следующие слова, написанные мелким некрасивым почерком:

    "Да; я хочу, я согласна погибнуть с вами, для вас; но куда уйти? на край земли? от всех этих людей? Приходите завтра в девять часов вечера за город, в поле, теперь там так чудно колосится рожь! Приготовьте коляс­ку, лошадей, замаскированных людей и уедем, умчимся далеко, далеко!!" Подписи, разумеется, не стояло. Но я знал, чувствовал, что это она -- она со своим романичес­ким воображением все это придумала. Я не спал всю ночь, строя в голове самые радужные планы. О коляске, лошадях и замаскированных людях я не задумывался, во-первых, потому, что у меня в кармане находилось всего 38 руб. ассигнациями, а во-вторых, потому, что, как я ни был молод, я знал, что дело обойдется прекрасно без коляски и в особенности без замаскированных людей. Следующий день я провел, как и следовало ожидать, в большом волнении и часа за полтора раньше назначен­ного мне в письме времени уже находился за городом.

    ­ся вокруг, желая разглядеть то место, где "так чудно колосится рожь"; действительно, вдали я увидел огромное поле, вплоть заросшее высокой рожью, которая широкими волнами колыхалась под легким, но довольно свежим ветерком. Я направился туда, выбрал на краю поля от­крытое место, откуда мне виднелась вся окрестность, сел на камень и стал ждать. Понемногу начинало смеркаться; тучи еще ниже сгущались над моей головой, по временам даже дождик накрапывал, мне становилось холодно, скучно и даже страшно, тяжелая тишина воцарялась кру­гом, и только едва я мог различать издали слабо мерцав­шие городские огни. Я вставал, ходил по дороге, по­минутно смотрел на часы и внутренно посылал свою всег­дашнюю доверчивость в самые неприятные места: "И дернула меня нелегкая, -- думал я, -- поверить ей и прийти сюда, я ее не дождусь; или она испугается тем­ноты вечера, или просто захотела она посмеяться надо мной". Я забыл сказать, что часа за два перед тем, что я отправился за город, я, идя по улице, встретил свою "пассию": она шла в сопровождении одного своего старого родственника, очень мило меня приветствовала и пролепетала мне что-то о Грече; в ту минуту я востор­гался внутренно ее самообладанием, но теперь оно по­казалось мне, с ее стороны, злой насмешкой. В послед­ний раз взглянув на часы, я с трудом мог разглядеть при наступившей темноте, что стрелка показывала поло­вину десятого; я уже досадливо собирался шагать на­зад домой, как вдруг в направлении шлагбаума мне показались два огненные пятна, довольно быстро прибли­жавшиеся, и до меня донесся дребезжащий и глухой стук колес; мало-помалу я начинал различать громоздкий об­лик экипажа, но не двигался с места -- я ждал, чтобы рыдван миновал меня, а так как я стоял на дороге и опа­сался, чтобы сидящие в нем люди, паче чаяния, не узнали меня, что повлекло бы к сильным сплетням, то собирал­ся уже войти в рожь, очень высокую в том месте, и на минуту скрыться от их глаз, как вдруг экипаж, не доехав до меня шагов на триста, остановился; из него -- я уже ясно теперь видел -- вылезло двое людей. Я не мог рас­смотреть их, так как они были закутаны в длинные плащи, были ли это мужчины или женщины, -- и быстро пош­ли по дороге вперед, ко мне; я, рассчитывая на то, что в темноте они меня не заметят, стал пробираться в рожь; но я не сделал и пяти шагов, как один из подходив­ших ко мне людей закричал: "Граф Соллогуб! Где вы? Отзовитесь! мы вас ищем, мы за вами приехали!" Я чуть не крикнул от изумления. Что это означало? они от нее? но, может быть, воры они? Это тоже невероят­но, или, может быть, муж?.. Во всяком случае, мое любопытство осилило осторожность, и я, выбравшись из ржи, пошел им навстречу; в их фигурах мне показалось что-то знакомое, но они так плотно были закутаны в плащи, падавшие им до самых пят, что скорее по­ходили на привидения, чем на живых людей; на головах у обоих были надеты огромные капюшоны, а лица их скрывали маски. "Вот оно, -- подумал я, -- коляска, лошади и эти замаскированные люди, но что все это значит?.."

    -- Вы получили вчера письмо, приглашавшее вас явиться сюда в девять часов вечера? -- спросил один из интриговавших меня людей.

    -- Д-да,-- ответил я нерешительно,-- но каким обра­зом вам это известно?

    -- Особа, написавшая вам, сообразила,-- продолжал мой странный собеседник,-- что вам было бы очень труд­но в такое короткое время все приготовить...

    -- Да... действительно... -- ответил я все так же не­решительно, невольно притом вспомнив о моих тридцати восьми рублях.

    -- Но позвольте... -- начал я.

    -- Вы боитесь? -- послышался мне из-за маски на­смешливый голос.

    -- Я нисколько не боюсь, но я вас совершенно не знаю, и все это представляется очень необыкно­венным; а впрочем, у меня лишнего времени много... поедем.

    Я махнул рукой и быстро пошел по направлению к коляске; мы сели в экипаж, я один позади, мои спутники на переднем месте. Когда рыдван, дребезжа старыми колесами, тронулся, сидевший против меня незнакомец вынул из кармана большой фуляровый платок, винто­образно сложил его и обратился ко мне с следующими словами.

    ­сить у вас позволения завязать вам глаза!

    Я засмеялся и подался вперед, наклоняя голову; все это становилось очень забавно. Мы продолжали молча путь и скоро въехали в город; я это почувствовал по нестерпимым толчкам того подобия шоссе, по которому мы ехали. Коляска наша повернула влево, потом вправо и наконец с грохотом въехала в какой-то двор. Мои спут­ники проворно из нее выскочили и под руки, как престаре­лого архиерея, ввели меня на крыльцо; тут, в передней, с меня сняли повязку и пригласили войти в гостиную; комната эта показалась мне очень невзрачной; маленькая старомодная лампа скупо освещала старую изодранную мебель, окна, не завешенные занавесками, были наглухо закрыты почернелыми ставнями, на голых стенах также никакого убранства: вся эта обстановка представлялась бедной и грязной. "Странное место для нежного свида­ния",-- подумал я, осматриваясь; мне опять становилось и досадно на себя, и даже совестно своей вечной оплош­ности; между тем мои спутники, вышедшие было из ком­наты, снова возвратились и подошли к столу; я с неприят­ным изумлением увидел, что у каждого из них в руках находился пистолет.

    -- Милостивый государь,-- проговорил один из них; я сидел у стола и поднялся с своего места, признаюсь, с не­которою поспешностью, я уже решительно не понимал, в чем дело,-- мы вас привезли сюда не для красных слов; или вы сейчас нам подпишите вексель в сто тысяч рублей ассигнациями, или мы вынуждены будем прибегнуть вот к этим игрушкам...

    И он небрежно повертел в руке пистолет. Я в первую минуту, признаюсь, оторопел: встретить дуло пистолета вместо ожидаемых прелестных уст довольно неприятно. Но я скоро пришел в себя и с поднятыми кулаками бросился на говорившего человека.

    -- Негодяи! -- вне себя закричал я,-- так вот это что?! Вы просто воры и разбойники! -- и я все протяги­вал руки, силясь сорвать маску с этого мерзавца; но он с помощью товарища оттолкнул меня и все так же спокой­но сказал:

    ­тельно ни к чему не ведет. Вы в нашей власти, и никто не придет к вам на помощь. Лучше садитесь-ка да пишите вексель; мы знаем, что ваши родители богаты и могут заплатить эту сумму.

    -- Да ведь не можете же вы так меня убить? Ведь вы за это отвечать будете!

    -- Это уж наше дело,-- услышал я невозмутимый ответ.

    Я бросился на стул и закрыл себе лицо руками; в эту минуту я решительно не мог ничего сообразить; вдруг над моим ухом раздался гомерический смех, я отнял руки от лица и увидел перед собою обоих моих разбойников; они сняли маски, сбросили с головы капюшоны, и я узнал в них двоих своих тверских товарищей, причем один из них был также мой сослуживец.

    -- Ах! ты, дуралей, дуралей! -- засмеялись они,-- мы знали, что ты доверчив, как ребенок, и мечтателен, как уездная барышня, но все-таки сомневались, что ты поддашься на удочку. -- И в двух словах они рассказали, как, заметив, что г-жа N... со мною кокетничает и что я, по-видимому, очень ею увлечен, они вздумали сыграть со мною эту штуку, придав ей романтический оттенок, и этим возбудить мое любопытство. Они просто хотели привезти меня на квартиру одного из наших товарищей, но дорогой, заметив, что я остаюсь совершенно спокоен, им вдруг захотелось меня напугать, в чем они, сознаюсь, до некоторой степени успели... Я их, как следовало ожи­дать, порядочно обругал, а впрочем, от души сам смеялся своей глупости. Мы все отправились ужинать и осушили за здоровье красавицы, вероятно, в это время почивав­шей безмятежным сном, несколько добрых бутылок вина.

    "пассажей", как приведенный мною случай, я могу насчитать десятки в моей жизни, но едва ли не са­мым смешным и самым непредвиденным из них был сле­дующий. Мне приходится, как я уже это делал не однаж­ды, отступить вперед, но на этот раз на несколько десят­ков лет. Я был с женою на водах в Германии, и вокруг нее, как всегда, увивалось сонмище поклонников; я к этому так привык, что не обращал уже на них никакого внимания, оставляя только за собою право выпроваживать тех из них, которые мне уже слишком наскучают. Так как моя жена почти на сорок лет меня моложе, то, разумеется, очень часто ее принимают за мою дочь. Надо сказать, что, где бы я ни был, ко мне каждое утро являются рус­ские или иностранные собраты из той категории, что французы обзывают des fruits secs [Бездарность, неудачник (буквально: сушеные фрукты) (фр.).-- Ред.], или промотавшиеся соотчичи, или просто разного рода авантюристы, чающие какой-нибудь добычи. С свойственной мне доверчивостью, я часто попадался с этими людьми впросак или зарывался обещаниями, которых потом не мог сдержать, наживал себе, как всегда, сотни врагов и т. д. Но со дня моей второй женитьбы многое в моей жизни изменилось. Жена моя одарена редким умом и необыкновенной, часто беспощадной, прозорливостью узнавать людей; она от­крыла мне глаза насчет многих моих "друзей" и всегда вовремя останавливала меня от какой-нибудь глупости. Итак, мы были в Германии на водах, и однажды утром, отпив свои три стакана, я вернулся домой и, закурив сигару, погрузился в чтение утренних газет; камердинер вошел в комнату и подал мне визитную карточку.

    -- Что такое? -- спросила из-за двери моя жена.

    -- Ты о нем слышал? -- спросила опять жена.

    -- Понятия о нем не имею.

    -- И ты его примешь?

    -- Да, скуки ради; кто знает, он, может быть, работа­ет по тюремному вопросу... 58

    Через минуту ко мне вошел молодой человек, лет двадцати шести, статный и красивый; он казался не толь­ко смущен, но имел вид растерянный, я встал ему на­встречу.

    -- Простите меня, граф,-- начал он несмелым голо­сом,-- что, не будучи вам представленным...

    -- Сделайте одолжение... садитесь,-- ответил я ему и сам сел на свое место.

    -- Простите в особенности мою смелость,-- все так же смущенно продолжал молодой человек; он правильно объяснялся по-французски, хотя с сильным английским акцентом,-- но дело идет о счастье всей моей жизни; моя семья пользуется в Англии большим уважением, у моих родителей значительное состояние, я сам уже вла­дею довольно большим лично мне принадлежащим иму­ществом, мне двадцать семь лет, я окончил свое воспи­тание в одном из лучших немецких университетов...

    -- Я страстно влюблен в вашу дочь и имею честь просить у вас ее руки! -- ответил мне юноша.

    За дверью мне послышался хохот жены, и я сам едва удерживал улыбку...

    -- Мне очень жаль, что я должен вам ответить отказом, милостивый государь,-- проговорил я, вста­вая.

    -- Но вы можете навести обо мне справки в англий­ском посольстве, в Париже, в Англии, везде! -- отчаянно лепетал молодой человек.

    ­ха, ответил я,-- но особа, к которой вы сватаетесь,-- моя жена!! Вы видите, что...

    Но англичанин не дал мне договорить; как ошпарен­ный, он отскочил от меня и опрометью, даже не простив­шись со мною, выскочил из комнаты. По всему вероятию, он уехал в тот же день, так как потом мы его уже более не встречали.

    Примечания:

    IV. 1 Генерал-адъютант А. И. Чернышев пытался присвоить майорат, законным наследником которого был декабрист 3. Г. Черны­шев. Свет единодушно осудил его. Рассказ, приведенный Соллогубом, повторяет запись в дневнике С. С. Уварова (см.: Лунин М. С. Письма из Сибири. М, 1987. С. 295).

    2 По всей вероятности, Соллогуб соединил в Н. Д. Кологривовой две оригинальные фигуры большого петербургского света -- Прасковью Юрьевну Кологривову, жену отставного полковника П. А. Кологривова, известную своей бурной энергией (см.:Вигель. Ч. IV. С. 70) и пользовавшуюся большим влиянием в административных кругах сто­лицы (выведена Грибоедовым в "Горе от ума" под именем Татьяны Юрьевны), и Настасью Дмитриевну Офросимову, столь же влиятель­ную, что и Кологривова (см.: Вяземский. 1929. С. 151--152), и, по отзывам современников, "старуху пресамонравную и пресума-сбродную: требовала, чтобы все и знакомые, и незнакомые ей оказы­вали особый почет" (Благово. С. 188--189; см. также: Свербеев. Т. 1. С. 260--263). Н. Д. Офросимова изображена в "Горе от ума" под именем Хлестовой и в "Войне и мире" в образе М. Д. Ахросимовой. Характеристика Соллогуба в большей мере относится к Офросимовой.

    3 ­рии, умер в 1830 г.; Соллогуб имеет в виду дом вдовы княгини М. Ф. Барятинской, урожд. Келлер, которая была "в свое время, по общим отзывам, великолепнейшею из дам большого света как по заме­чательной красоте своей, так и по роскоши, которою она окружала себя" (Инсарский. Ч. II. С. 323).

    4 С. М. Виельгорской.

    5 А. К. Воронцова-Дашкова приходилась Соллогубу троюродной сестрой (отец Воронцовой-Дашковой, урожд. Нарышкиной, К. А. На­рышкин и отец Соллогуба А. И. Соллогуб были двоюродными братьями).

    6 Характеристика, данная Воронцовой-Дашковой Соллогубом, тек­стуально весьма близка посвященному графине известному стихотво­рению М. Ю. Лермонтова "К портрету" ("Как мальчик кудрявый, резва...") (1840).

    7 Ср. воспоминания Мещерского: "В петербургском обществе в подражание парижскому впервые тогда появились или так называемые дамы высшего круга, отличавшиеся в свете или своею роскошью, или своим положением, или своим умом, или своей красо­той, или, наконец, всем этим совокупно, а главное -- множеством своих поклонников (...) Графиня Воронцова, бесспорно, более всех заслуживала <...> наименования львицы (...) Она не имела сопер­ниц" (Мещерский. С. 157).

    8 Эту черту Б. Н. Юсупова отмечали современники (см., напри­мер: Мещерский. С. 137; ИВ. 1887. N 1. С. 77).

    9

    10 Ср. записки Инсарского: "Граф Михаил Виельгорский, тесть С(оллогуба), был женат на какой-то свирепой барыне, урожденной Бирон, перед которой положительно трепетал весь дом, начиная с само­го Виельгорского" (Инсарский. Ч. II. С. 300).

    11 Аполлина (правильнее -- Аполлинария) Михайловна Виельгорская, по отзыву Плетнева, "совершенство мысли и чувства" (Переписка. Т. 1. С. 308), в феврале 1843 г. вышла замуж за А. В. Вене­витинова, брата поэта Д. В. Веневитинова, чиновника для особых поручений в канцелярии министерства внутренних дел, впоследствии сенатора. О нем и его взаимоотношениях с Соллогубом существует любопытное свидетельство Инсарского, относящееся к 1850-м гг.: "Между Веневитиновым и С(оллогубом) существовала страшная вражда (...) С(оллогубу) было невыносимо, что Веневитинов, при своем уме, поднимается по лестнице службы и общественного поло­жения, а он, С(оллогуб), одаренный разнородными талантами, не только не поднимается, но постепенно падает" (Инсарский. Ч. II. С. 301).

    12 Гоголь сблизился с младшей дочерью Виельгорских Анной после зимы 1843--1844 гг., которую писатель и семья Виельгорских провели в Ницце. 1844--1850 гг. -- время оживленной переписки Гого­ля с А. М. Виельгорской, привлекавшей писателя своей внутренней чистотой, высокой духовностью: "Это существо еще небеснее (если только уж возможно) и Софьи Михайловны" (Переписка. Т. 3. С. 32). По свидетельству, исходящему из семьи Виельгорских, в 1849--1850 гг. Гоголь делал предложение Анне Михайловне, но получил отказ: Л. К. Виельгорская считала этот брак невозможным по сословным соображениям (см.:Шенрок. Т. 4. С. 738--742). А. М. Виельгорская стала женой князя Шаховского: "Третья дочь, болезненная, была за одним из князей Шаховских, Александром, и скоро умерла. С мужем ее,служившим на Кавказе, я очень сблизился там, хотя нисколько не симпатизировал ему. Это был какой-то самодур, чрезвычайно самоуве­ренный, но нисколько не способный к делу" (Инсарский. Ч. II, С. 301).

    13 Иосиф Михайлович Виельгорский (см. примеч. 30 к главе II) и Михаил Михайлович, который умер в 1855 г., в возрасте тридцати трех лет, в Крыму, во время войны, занимаясь, по поручению императ­рицы, благотворительными делами, относящимися к раненым и семей­ствам убитых (см.: Инсарский. Ч. II. С. 300).

    14

    15 Венский конгресс европейских государств, который завершил войны с Наполеоном, продолжался с сентября 1814 г. по июнь 1815 г.

    16 Помолвка С. М. Виельгорской с Соллогубом была объявлена 19 апреля 1840 г. 26 апреля М. Ю. Виельгорский писал Жуковскому: "Вероятно, тебе уже известно важное происшествие в моем семействе. Оно было так неожиданно, некоторым образом наперекор тайных моих желаний и предположений, что первую минуту не знал (и не мог) радоваться или жалеть" (РА. 1902. N 7. Стб. 445). См. об этом: Герштейн. С. 80--82.

    17 Дочери Виельгорского входили в ближайшее окружение дочерей Николая I; Аполлинария была с детства дружна с великой княжной Марией Николаевной и любима ею (см.: Герштейн. С. 81).

    13 ­нов был царским духовником.

    19 "китайский этикет в залах гордой его родни. В особенности приводил он этим в отчаяние матушку своей жены" (Арнольд. Вып. 1. С. 146).

    20 Ср. воспоминания Н. Е. Комаровского: "... Обед (...) состоял из блюд самой утонченной гастрономии, в которой граф Виельгорский считался первостепенным знатоком" (Комаровсий. С. 47).

    21 Этот же анекдот сообщает о Виельгорском и П. А. Вяземский (см.: Вяземский. 192 9. С. 157).

    22 ­ре баварского посольства в Петербурге (с июля 1833 г.). В его воспо­минаниях есть упоминания о братьях Виельгорских и "пасын­ке старшего из двух братьев, графе Соллогубе" (PC. 1902. N 1. С. 119).

    23 М. Ю. Виельгорский был помолвлен с Е. Г. Строгановой, дочерью Г. А. и А. С. Строгановых, но свадьба эта расстроилась. 28 сентября 1820 г. А. И. Тургенев писал Вяземскому: "Здесь теперь один разговор: о болезни жениха Виельгорского. С тех пор как по­молвка сделана и счастие, которого надежда одна животворила его, ему объявлено, он онемел, и несколько дней уже лекарства на него не действуют, и на него нашел род столбняка (...) между тем сегодня уверяли меня, что ему отказали уже или по крайней мере положено отказать" (ОА. Т. 2. С. 77).

    24 ­тузовой, урожд. Бибиковой, был сын Николай, погибший в младен­честве, и пять дочерей: Прасковья (замужем за М. Ф. Толстым), Анна (жена Н. 3. Хитрово), Елизавета (замужем за графом Ф. И. Тизенгаузеном, затем Н. Ф. Хитрово), Екатерина (замужем за князем Н. Д. Кудашевым) и Дарья (замужем за Ф. П. Опочининым). Как оказывается, характеризуя семейство Кутузовых, Соллогуб допускает ряд неточностей.

    25 Ср. отзыв П. И. Бартенева, который видел портрет Е. М. Хит­рово у ее дочери, Е. Ф. Тизенгаузен: "... собою невзрачная, полная, жирная и походившая лицом на отца фельдмаршала (РА. 1911. N 10. С. 220).

    26 "тог­дашним модным литератором". К тому же в 1826 г., за два года до смерти, Нелединский-Мелецкий вышел в отставку и поселился у своей дочери в Калуге, так что он не мог бывать у Хитрово, которая вернулась из-за границы в Петербург лишь в 1826--1827 гг. -- после смерти мужа, занимавшего дипломатический пост в Италии. О салоне Е. М. Хитрово см.: Вяземский. 192 9. С. 285--287.

    27 Стихи ошибочно приписывались Пушкину, хотя по тону и соот­ветствуют несколько ироническому отношению поэта к адресату, слиш­ком эмоционально выражавшему свою восторженную любовь-поклоне­ние. Существует рассказ А. М. Каратыгиной о том, что эпиграмму "Лиза в городе жила...", сложенную, по преданию, Пушкиным, Е. М. Хитрово услышала от С. А. Соболевского в момент отпевания Пушкина, около его гроба в Конюшенной церкви (PC. 1880. N 7. С. 572). Рассказ этот не представляется достоверным, тем более что Соболевского в 1837 г. не было в Петербурге.

    28 Здесь память несколько изменяет Соллогубу: он хлопотал за Герцена (именно через Е. Ф. Тизенгаузен) в 1842 г., с тем чтобы освободить его от подневольного житья в Новгороде; хлопоты увенча­лись успехом, и Герцену был разрешен переезд в Москву.

    29 ­лем-- апрелем 1839 г. (см.: ЛН. Т. 58. С. 370); опубликовано в 03. 1841, Т. 14. Отд. III.

    30 в культурной жизни Петербурга см.: Измайлов Н. В. Пушкин и семейство Карамзиных//Карамзины. С. 11--48.

    31Соллогуб был одним из постоянных посетителей вечеров у Вяземского; именно там он читал в октябре 1844 г. повесть "Тарантас" (Переписка. Т. 2. С. 327; см. также: Никитенко. Т. 1. С. 426; Т. 3. С. 20).

    32 О "субботах" Одоевского см.: Некролог В. Ф. Одоевского, на­писанный Соллогубом (Голос. 1869. N 72);Панаев. С. 28;Герцен. Т 9. С. 30;Погодин М. Воспоминание о князе В. Ф. Одоевском//В память о князе В. Ф. Одоевском. М., 1869. С. 56--57; Арнольд. Вып. 2. С. 198--206; Григорович. С. 110--111;Ленц В. Приклю­чения лифляндца в Петербурге//РА. 1878. N 4. Стб. 440--443.

    33 Ср. воспоминания Инсарского: "На средине его стола всегда стояла целая батарея всевозможных соусов, собранных со всего зем­ного шара, которые мы иначе не называли, как "ядами", до такой степени они были сильны" (Инсарский. Ч. II. С. 308; см. также: С. 307--310).

    34 "В самом конце сороковых годов Н. В. переехал от нас на Никитский бульвар, в бывший дом Талызиной, к графу А. П. Толстому (современный адрес -- Суво­ровский бульвар, 7. -- И. Ч.). Здесь он уже окончательно поддался тому мистическому направлению, которое, к прискорбию всей России, свело гениальнейшего человека в преждевременную могилу" (Гоголь в восп. С. 413).

    35 См. вариант этого рассказа в записи Л. И. Арнольди (Гоголь в восп. С. 475).

    36 посланника во Флоренции (А. Н. Демидов и проживал почти постоянно близ Флоренции, на вилле Сан-Донато); для принад­лежавшего ему собрания произведений искусства было заложено в 1833 г. в Петербурге специальное здание на Васильевском острове. Де­мидов покровительствовал ученым и художникам; свою картину "По­следний день Помпеи" Брюллов написал по его заказу. В 1840 г. Деми­дов женился в Риме на родной племяннице Наполеона Матильде, графине де Монфор.

    37 ­даче текста стихотворения. У Лермонтова:

    Графиня Эмилия --
    Белее, чем лилия...

    "столичной красавицей -- бело­курой графиней М<усиной>-П<ушкиной>" в доме княгини С. А. Ша­ховской вспоминал И. С. Тургенев (см.: Лермонтов в восп. С. 228).

    38 См. об этом: Смирнова. С. 189.

    39 в Вене, затем занимал ряд высоких административ­ных постов в Киеве и Петербурге. Известен своей широкой и раз­нообразной благотворительной деятельностью. Во время русско-турец­кой войны 1877--1878 гг. на свои средства организовал снабжение раненых всем необходимым. См.: ОрнатскаяТ. И. "Дым". О прото­типе одного из персонажей//Тургеневский сборник. Т. 2. М.; Л., 1966. С. 174.

    40 А. К. Демидова, овдовевшая в 1840 г., вышла замуж за А. Н. Карамзина в июле 1846 г. Этот брак вызвал множество толков в свете. 12 апреля 1846 г. Вяземский писал Жуковскому: "Знаешь ли, что Андрей Карамзин женится на Авроре Демидовой, вдове? В семей­стве очень довольны этим браком, потому что она хотя несколькими годами и постарее его, но во многих и во всех других отношениях она совершенно милая, добрая женщина и была и будет примерною женою. Зато весь город восстает против этой свадьбы и удивляется, как Демидова может решиться сойти с какого-то своего класса при дворе и, бывши тайною советницею, идти в поручицы?" (PC. 1902. N 10. С. 206). Брак Демидовой и Карамзина оказался несчастливым. См.: Инсарский. Ч. II. С. 291--292.

    41 "тифуса" 30 ноября 1846 г. тридцати шести лет, проболев всего четыре дня (РА. 1896. N 3. Стб. 364).

    42 Великая княгиня Елена Павловна в предреформенные годы принимала участие в обсуждении вопросов, связанных с предстоящей крестьянской реформой (Комаровский. С. 88).

    43 См. примеч. 46 к главе I.

    44

    45 "Третьего дня бал у гр. Шувалова (...) Великий князь говорил множество каламбуров: полиции много дела (такой распутной масленицы я не видывал)" (Пушкин. Т. 8. С. 29).

    46 Любовь Ланжерона к каламбурам отмечает и Ф. Ф. Вигель(см.:Вигель. Ч. VII. С. 192; Ч. VII (приложение). С. 41).

    47 "свойственницей": сестра жены Ланжерона, Генриэтта, в пер­вом браке была замужем за Аркудинским.

    48 К. Я. Булгаков писал брату 6 июля 1831 г. по поводу смерти Ланжерона: "Граф Ланжерон третьего дня умер (...) Ему было под 80, говорят; верю: ведь он был с Лафаетом в Америке" (РА. 1903. N 12. Стб. 565).

    49 Ланжерон вступил в русскую службу в 1790 г. в чине полков­ника. После Шведской кампании (1808--1809) он участвовал в войнах с Турцией-- 1806--1812 и 1828--1829 гг., в Отечественной войне 1812г., особенно отличился при взятии Парижа.

    50 Этот же анекдот см. в записках Вяземского (Вяземский. Т. 8. С. 56--57) и Смирновой (Смирнова-Россет А. О. Авто­биография. М., 1931. С. 184--186). Увольнение Ланжерона было выз­вано отмеченной Вяземским "нелюбовью его заниматься канцеляр­скими бумагами".

    51

    52 ­ние цензурного комитета целый ряд "сомнительных мест" в повести Соллогуба "Тарантас" (ЦГИА. Ф. 777. Оп. 1. Xs 1771). Через десять лет после выхода первого издания "Тарантаса" (1845) цензура пре­пятствовала включению повести в собрание сочинений Соллогуба, предпринятое в 1855 г.

    53 Соллогуб окончил университет в 1834 г. с правом на степень действительного студента; на службу он вступил 19 января 1835 г. в министерство внутренних дел чиновником для особых поручений; 25 мая 1835 г. прикомандирован для донесений при департаменте духовных дел иностранных исповеданий. 3 января 1836 г. был направлен к тверскому гражданскому губернатору А. П. Толстому "для занятий по его усмотрению". (Формулярный список о службе (...) графа Соллогуба//ЦГИА. Ф. 469. Оп. 1. N 235.)

    54 М. А. Бакунин, произведенный в 1833 г. в офицеры, получил в начале 1835 г. командировку в Тверь для того, чтобы закупить лошадей для артиллерийской бригады, в которой он служил. По при­езде на родину Бакунин сказался больным и на службу больше не вер­нулся. В декабре 1835 г. он был уволен в отставку. Отец решил опре­делить сына "к гражданским делам"; мечтавший о Московском универ­ситете М. А. Бакунин против собственного желания выполнил волю отца, однако вскоре неожиданно для всех уехал в Москву; его внезап­ный отъезд в семье именовался "бегством из Мекки в Медину" (см.: Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина. М., 1915. С. 88--89; 139--142).

    55 "развитие раскола дошло до самой крайней степени (...) как по числу раскольников, так и по чрезвычайному их богатству, так и по их дерзкой самостоятельности" (Рапорт А. С. Норова//РО ГПБ. Ф. 531. N 39. Л. 11--11 об.).

    56 Канаус -- плотная шелковая ткань.

    57

    58 О занятиях Соллогуба тюрьмоведением см.: Воспоминания. 1931. С. 504.