IV
Высшее петербургское общество сороковых годов. -- Н. Д. Кологривова и ее приемы. -- Случай с графом Чернышевым. -- Графиня А. К. Воронцова-Дашкова и ее балы. -- Князь Юсупов. -- Граф М. Ю. Виельгорский и его жена, рожденная герцогиня Бирон. -- Великая княжна Ольга Николаевна. -- Моя женитьба на С. М. Виельгорской. -- Эксцентрическая выходка тещи. -- Характеристика М. Ю. Виельгорского. -- Его рассеянность. -- Е. М. Хитрово, рожденная Кутузова. -- Забавный анекдот. -- Эпиграмма Пушкина. -- Муж и жена Панаевы. -- Некрасов. -- Графиня Е. Ф. Тизенгаузен. -- Герцен. -- Мое стихотворение, переведенное на французский язык Лермонтовым. -- Приемы Карамзиных. -- Князь П. А. Вяземский. -- Анекдот о князе А. Ф. Орлове. -- Князь В. Ф. Одоевский. -- Его химические обеды. -- Странный рассказ Гоголя. -- А. К. Демидова и ее сестра. -- Забавный случай с Демидовой. -- Маленькое происшествие в Гельсингфорсе. -- Великая княгиня Елена Павловна. -- Выходка великого князя Михаила Павловича. -- Граф Ланжерон. -- Анекдоты о нем. -- Нравы того времени. -- Дуэль двух приятелей. -- Еще рассказ о графе Ланжероне. -- Оригинальный генерал-амфитрион. -- Мое поступление на службу. -- Прикомандирование меня к тверскому губернатору графу Толстому. -- Знакомство с Бакуниным. -- Щекотливое поручение. -- Гоголевский городничий. -- Несчастный калмык. -- Таинственный дом. -- Хлыстовский обряд. -- Арест хлыстовского сборища. -- Следствие. -- Мое волокитство и неприятная мистификация. -- Забавный случай на водах.
Итак, по выходе моем из университета, я приехал сначала на дачу к родным, в Павловск, где застал, как и всегда, патриархальный обиход жизни бабушки, семью тетки Васильчиковой и т. д. Отец желал, чтобы я до серьезного поступления на службу побывал в большом свете настоящем, так как до сих пор мои выезды ограничивались кружком семейных и близких знакомых. В то время, то есть в тридцатых годах, петербургский большей свет был настоящим большим светом. Русская знать, еще не обедневшая, держалась сановито и строго чуждалась наводнивших ее впоследствии всякого рода проходимцев. Ко всем и каждому соблюдалась вежливость самая утонченная, гостеприимство самое широкое. Торгашество почиталось позором, всякий поступок, могущий подать повод к истолкованиям ложным, возбуждал порицание самое строгое. Хотя беспредельно преданный и зависимый от двора, большой свет в то же время сумел сохранить некоторую независимость. Всем старожилам известен следующий, весьма характеризующий общество того времени, случай: в Петербурге в течение многих и многих лет проживала чета Кологривовых; муж неглупый, добрый и любезный, не выходил ничем, впрочем, из общего уровня светских людей, но жена его Наталья Дмитриевна была одна из умнейших и в то же время оригинальнейших женщин своего времени. Не имея ни большого состояния, ни знатного происхождения (ее родные, сколько мне помнится, средней руки помещики, жили в провинции), не получив даже блестящего образования, она своим здравым и ясным умом, своей безукоризненной добродетелью, своим справедливым, хотя иногда и немного резким, суждением составила себе выдающееся положение в свете. Весь Петербург толпился, именно толпился, в ее гостиной, и она принадлежала к тому избранному числу старушек, мнение которых составляет авторитет. Нас с братом детьми иногда водили к ней, и мы присутствовали при ее утреннем туалете. Боже мой, что это был за туалет! Недаром Наталья Дмитриевна слыла за одну из безобразнейших женщин в России -- она вполне оправдывала эту репутацию. Маленького роста, толстая, горбатая, вся перекривленная, со множеством бородавок на буром лице, с горбатым кривым носом, она торжественно восседала перед своим зеркалом и тщательно с помощью своих горничных расчесывала свои короткие седые волосы; потом она напяливала себе на голову нечто среднее между чепцом и платочком и проворно своими пальцами, тоже кривыми, завязывала бант, концы которого, как рога, торчали на ее темени. Облачившись в неизменный летом и зимой коричневый шелковый капот и натянув на плечи черную бархатную мантилию, она, оглянув себя в зеркале, поворачивалась к нам и пресерьезно нас спрашивала: "Что, хороша я еще?" И мы, и горничные Натальи Дмитриевны рассыпались, разумеется, в восторженных похвалах.
за ними водились худо скрываемые грехи. Однажды граф Чернышев, тогдашний военный министр, не будучи знакомым с Кологривовой, приехал к ней с визитом и без доклада вошел в гостиную, переполненную посетителями. Наталья Дмитриевна не ответила на его поклон, позвонила и, грозно глянув на вошедшего слугу, громко проговорила своим басистым голосом: "Спроси швейцара, с каких пор он пускает ко мне лакеев?" Сановник едва унес ноги1, а на другой день весь именитый Петербург перебывал у Натальи Дмитриевны2. Надо сказать, что граф Чернышев только благодаря сделанной им карьере был "выносим" в свете; а о нем самом, его происхождении ходили самые непривлекательные слухи. Кроме Нарышкиных, о которых я уже подробно рассказывал, во главе петербургского света стояли следующие семейства: князь и княгиня Барятинские по знатности рода, богатству, связям занимали первенствующее положение3; князь и княгиня Белосельские-Белозерские; граф и графиня Строгановы, граф и графиня Виельгорские -- о них я поговорю потом подробно, так как в 1840 году я женился на их дочери4, моей первой жене.
ным домом в Петербурге был в то время дом графа Ивана Воронцова-Дашкова благодаря очаровательности его молодой жены прелестной графини Александры Кирилловны. Я был с нею в родстве5 и в самых дружеских отношениях, и потому запросто и ежедневно бывал у нее. Много случалось встречать мне на моем веку женщин гораздо более красивых, может быть, даже более умных, хотя графиня Воронцова-Дашкова отличалась необыкновенным остроумием, но никогда не встретил я ни в одной из них такого соединения самого тонкого вкуса, изящества, грации с такой неподдельной веселостью, живостью, почти мальчишеской проказливостью6. Живым ключом била в ней жизнь и оживляла, скрашивала все ее окружающее. Много женщин впоследствии пытались ей подражать, но ни одна из них не могла казаться тем, чем та была в действительности7. Каждую зиму Воронцовы давали бал, который двор удостоивал своим посещением. Весь цвет петербургского света приглашался на этот бал, составлявший всегда, так сказать, происшествие светской жизни столицы. В день или, скорее, в вечер торжества дом-дворец Воронцовых-Дашковых представлял великолепное зрелище; на каждой ступени роскошной лестницы стояло по два ливрейных лакея: внизу в белых кафтанах -- ливрея Дашковых, на второй половине лестницы в красных кафтанах -- ливрея Воронцовых. К десяти часам все съезжались и размещались в ожидании высоких гостей в двух первых залах. Когда приходила весть, что государь и императрица выехали из дворца, мажордом Воронцова -- итальянец, кажется звали его Риччи (его знал весь Петербург), -- в черном бархатном фраке, коротких бархатных панталонах, чулках и башмаках, со шпагой сбоку и треуголкой под локтем, проворно спускался с лестницы и становился в сопровождении двух дворецких у подъезда; граф Воронцов помещался на первой ступени лестницы, графиня ожидала на первой площадке. Императрица, опираясь на локоть графа Воронцова, поднималась на лестницу. Государь следовал за нею; императрица с свойственной ей благосклонностью обращалась к присутствующим и открывала бал, шествуя полонез с хозяином. Мажордом Риччи ни на секунду не покидал императрицы, всегда стоя на несколько шагов позади ее, а во время танцев держась в дверях танцевальной залы. Ужин императрицы сервировался на отдельном небольшом столе на посуде из чистого золота; императрица ужинала одна; государь, по обыкновению, прохаживался между столами и садился где ему было угодно.
Балы князя Юсупова, который также по своему огромному богатству занимал видное положение в свете, отличались тем же великолепием, но не имели того оттенка врожденного щегольства и барства, которым отличались приемы графа Воронцова-Дашкова. Скаредность Юсуповых легендарна8Отца теперешнего князя.]. Государь и императрица удостоили в тот вечер бал Юсупова своим присутствием; проводив высоких гостей до танцевальной залы, Юсупов вышел на лестницу и крикнул одному из дворецких: "Дать выездному их величества два стакана чаю, а кучеру один". Жена Юсупова, рожденная Нарышкина, была очень хороша собой и приветлива; после кончины князя она вышла замуж за француза и навсегда поселилась во Франции9.
печаток; у них редко танцевали, но почти каждую неделю на половине самого графа, то есть в его отдельном помещении, устраивались концерты, в которых принимали участие все находившиеся в то время в Петербурге знаменитости. Граф Михаил Юрьевич Виельгорский был один из первых и самых любимых русских меценатов; все этому в нем способствовало: большое состояние, огромные связи, высокое, так сказать, совершенно выходящее из ряда общего положение, которое он занимал при дворе, тонкое понимание искусства, наконец, его блестящее и вместе с тем очень серьезное образование и самый добрый и простой нрав. Совершенным противоречием ему являлась его жена, рожденная герцогиня Луиза Бирон10. Это была женщина гордости недоступной, странно как-то сочетавшейся с самым искренним христианским уничижением,-- мне случалось быть свидетелем выходок самого необычного высокомерия и вместе с тем присутствовать при сценах, в которых она являлась женщиной самой трогательной доброты. Детей своих она боготворила; у нее их было пятеро; три дочери: старшая Аполлина Михайловна, вышедшая замуж за Веневитинова11, вторая -- Софья Михайловна, на которой я женился 13 ноября 1840 года, третья -- Анна Михайловна, кажется единственная женщина, в которую влюблен был Гоголь12, -- вышла замуж за князя Шаховского, но недолго с ним жила, и, наконец, два сына, оба умершие в молодых летах13. Граф Виельгорский женился на родной сестре своей первой жены14гресса15, в то время как император Александр I и весь двор был проникнут самым строгим мистицизмом. Тесть мой с Луизой Карловной уехал в свое курское имение Луизино, где прожил со своей женою несколько лет; потом они возвратились в Петербург, где снова заняли то высокое положение, на которое по связям и рождению имели право. Старший сын их воспитывался с наследником, впоследствии государем Александром II, а дочери ежедневно проводили по нескольку часов с великими княжнами и сохранили с ними на всю жизнь самые близкие, самые дружеские отношения. Когда свадьба моя с моей первой женою была объявлена16 , великая княжна Ольга Николаевна, потом королева Виртембергская, тотчас же приехала поздравить свою приятельницу17; я находился в то время у Виельгорских; великая княжна благосклонно со мной поздоровалась, потом вышла в другую комнату и увела с собою мою невесту. "Он написал несколько хорошеньких рассказов, -- сказала великая княжна, -- он, говорят, умен и собою недурен, но зачем на нем этот красный жилет?" Надо сказать, что насколько впоследствии я славился небрежностью своей одежды, настолько тогда я щеголял, и этот красный жилет казался мне верхом изящного вкуса. Свадьба наша совершилась с необыкновенною пышностью в Малой церкви Зимнего дворца; нас венчал отец Бажанов18, и государь Николай Павлович соизволил быть посаженным отцом; весь двор затем присутствовал на вечере у Виельгорских. Теща моя, всегда эксцентрическая, выкинула штуку при этом, о которой я до сих пор не могу вспомнить без смеха. Для жены моей и меня в доме моего тестя была приготовлена квартира, которая, разумеется, сообщалась внутренним ходом с апартаментами родителей моей жены. Теща моя была до болезни строптива насчет нравственности19 дцатый год -- придется, может быть, меня видеть иногда не совершенно одетым, вот что придумала: приданое жены моей было верхом роскоши и моды, и так как в те времена еще строго придерживались патриархальных обычаев, для меня были заказаны две дюжины тончайших батистовых рубашек и великолепный атласный халат; халат этот в день нашей свадьбы был, по обычаю, выставлен в брачной комнате, и, когда гости стали разъезжаться, моя теща туда отправилась, надела на себя этот халат и стала прогуливаться по комнатам, чтобы глаза ее дочерей привыкли к этому убийственному, по ее мнению, зрелищу.
Дочерей своих она, несмотря на роскошь, их окружающую, одевала чрезвычайно просто, так просто, что императрица Александра Федоровна, славившаяся своим изящным щегольством и вкусом, не однажды упрекала графиню Виельгорскую в излишней простоте одежды ее дочерей; графиня почтительно приседала, но не изменяла своих правил.
Граф Виельгорский, как я уже сказал, ни в чем не походил на свою супругу; это был тип "барина, доброго малого", умевшего необыкновенно искусно соединить в себе самого тонкого царедворца с человеком, любившим и пользовавшимся не только всем хорошим, но и всем грешным. Стол его славился в те времена, когда в Петербурге трудно было удивить хорошим обедом20. Его всегда приглашали приятели, когда какой-нибудь из них пробовал повара или какое-нибудь необыкновенное кушание или вино и т. д.; суждение его составляло авторитет и всегда было чистосердечно -- нередко даже безжалостно; так, однажды на одном большом обеде у Бутурлиных, хозяин обратился к нему с вопросом, как он находит вино будто бы 1827 года. "Не знаю, вино ли ваше 1827 года, но масло наверное!" -- ответил недовольным голосом Виельгорский21 . Он был рассеянности баснословной; однажды, пригласив к себе на огромный обед весь находившийся в то время в Петербурге дипломатический корпус, он совершенно позабыл об этом и отправился обедать в клуб; возвратясь, по обыкновению, очень поздно домой, он узнал о своей оплошности и на другой день отправился, разумеется, извиняться перед своими озадаченными гостями, которые накануне в звездах и лентах явились в назначенный час и никого не застали дома; все знали его рассеянность, все любили его и потому со смехом ему простили; один баварский посланник не мог переварить неумышленной обиды и с тех пор к Виельгорскому ни ногой22.
ловек очень ученый, умный и добрый, но гораздо сдержаннее и серьезнее своего брата; его неудавшаяся свадьба с графиней Строгановой осталась навсегда загадкой для всех близко знавших его людей23.
Самой оживленной, самой "эклектической", чтобы выразиться модным словом, петербургской гостиной была гостиная Елисаветы Михайловны Хитрово, рожденной Кутузовой. Кутузовы по рожденью не принадлежали к петербургской знати, но доблестное положение, которое занял в истории России фельдмаршал, выдвинуло их на первое место; у Кутузова было пять дочерей: старшая, вышедшая за Матвея Толстого, вторая -- замужем сперва за графом Тизенгаузеном, от которого имела двух дочерей: известную красавицу графиню Фикельмон, жену австрийского посла при российском дворе, и фрейлину графиню Екатерину Федоровну Тизенгаузен -- потом камер-фрейлину, вышедшую за Хитрово; третья -- в замужестве за Опочининым, четвертая за татарским или грузинским князем Кудашевым и пятая за другим Хитрово24. Самою из них известной и самою привлекательной была, разумеется, Елисавета Михайловна Хитрово. Она никогда не была красавицей25, но имела сонмище поклонников, хотя молва никогда и никого не могла назвать избранником, что в те времена была большая редкость. Елисавета Михайловна даже не отличалась особенным умом, но обладала в высшей степени светскостью, приветливостью самой изысканной и той особенной всепрощающей добротой, которая только и встречается в настоящих больших барынях. В ее салоне, кроме представителей большого света, ежедневно можно было встретить Жуковского, Пушкина, Гоголя, Нелединского-Мелецкого и двух-трех других тогдашних модных литераторов26. По этому поводу молва, любившая позлословить, выдумала следующий анекдот: Елисавета Михайловна поздно просыпалась, долго лежала в кровати и принимала избранных посетителей у себя в спальне; когда гость допускался к ней, то, поздоровавшись с хозяйкой, он, разумеется, намеревался сесть; г-жа Хитрово останавливала его: "Нет, не садитесь на это кресло, это Пушкина,-- говорила она, -- нет, не на диван -- это место Жуковского, нет, не на этот стул -- это стул Гоголя -- садитесь ко мне на кровать: это место всех! (Asseyez-vous sur mon lit, c'est la place de tout le monde)". У Елисаветы Михайловны были знаменитые своей красотой плечи; она, по моде того времени, часто их показывала, и даже сильно их показывала; по этому поводу Пушкин написал следующую эпиграмму:
Лизой миленькой,
Лиза смолоду слыла
Лизой голенькой.
Но, увы! пора прошла,
Не по-прежнему мила.
Но по-прежнему гола! 27
С именем второй дочери Елисаветы Михайловны, графини Екатерины Федоровны Тизенгаузен, связывается в моей памяти обстоятельство, имевшее потом большое значение. В сороковых годах (я уже не однажды просил благосклонных читателей не пенять на меня за числа, на которые я страшно бестолков) я часто посещал летом на даче в Павловске чету Панаевых; романы Панаева тогда усердно читались, а жена его была одна из самых красивых женщин в Петербурге; немалой приманкой также для посетителей дома Панаевых служило почти постоянное в нем присутствие знаменитого потом народного поэта Некрасова. В то время Некрасов еще далеко не пользовался той известностью и популярностью, которую приобрел впоследствии, но и тогда уже его своеобразный талант имел много почитателей. Итак, я посещал довольно часто Панаевых и однажды вечером после приятного обеда был осажден следующей просьбой со стороны г-жи Панаевой.
-- Граф, -- сказала мне хорошенькая хозяйка, -- вы знаетесь с такими важными людьми, у вас такие большие связи, сделайте доброе дело -- помогите одному совершенно невинно политически пострадавшему молодому человеку.
редь, заметил Панаев.
-- И внимания,-- прибавил Некрасов,-- потому что человек он недюжинный.
И они с большим жаром рассказали мне историю этого невинно пострадавшего -- историю, о которой я уже, впрочем, слышал много. Возвращаясь домой, я сообразил, что путем обыкновенного заступничества ничего нельзя будет добиться; но я знал неисчерпаемую доброту императрицы Александры Федоровны и потому решился обратиться лично к ней через одну из более приближенных к ней придворных дам; выбор мой пал на графиню Тизенгаузен, которую императрица особенно любила и отличала. Екатерина Федоровна Тизенгаузен с свойственной ей добротой и обязательностью согласилась ходатайствовать перед императрицей о нашем protege [Протеже, подопечный (фр.) --Ред.сударь Николай Павлович, неуклонный в своих решениях, часто уступал, однако, просьбам императрицы, но на этот раз отказал наотрез; несколько раз императрица возобновляла об этом разговор и всегда получала один и тот же ответ: "Нет, нет и нет"; но наконец согласился он и, точно pro memoria [Здесь: в качестве предупреждения (лат.).-- Ред.], проговорил:
-- Хорошо, но за последствия не отвечаю. Молодому человеку был выдан заграничный паспорт, и он отправился в Лондон. Звали его 28.
Елисавета Михайловна Хитрово вдохновила мое первое стихотворение29: оно, как и другие мои стихи, увы, не отличается особенным талантом, но замечательно тем, что его исправлял и перевел на французский язык Лермонтов.
Самой остроумной и ученой гостиной в Петербурге была, разумеется, гостиная г-жи Карамзиной, вдовы известного историка30 ; здесь уже царствовал элемент чисто литературный, хотя и бывало также много людей светских. Все, что было известного и талантливого в столице, каждый вечер собиралось у Карамзиных; приемы отличались самой радушной простотой; дамы приезжали в простых платьях, на мужчинах фраки были цветные, и то потому, что тогда другой одежды не носили. Но, несмотря на это, приемы эти носили отпечаток самого тонкого вкуса, самой высокопробной добропорядочности. Совсем иными являлись приемы князя Петра Вяземского31, ря на аристократичность самого хозяина, представлялись чем-то вроде толкучего рынка. Князь Вяземский, человек остроумный и любезный, имел слабость принимать у себя всех и каждого. Рядом с графом, потом князем Алексеем Федоровичем Орловым, тогда всесильным сановником и любимцем императора, на диване восседала в допотопном чепце какая-нибудь мелкопоместная помещица из Сызранского уезда; подле воркующей о последней арии итальянской примадонны светской красавицы егозил какой-нибудь армяшка, чуть ли не торгующий лабазным товаром в Тифлисе. Имя князя Орлова пришлось мне под перо, и при этом я припомнил анекдот, слышанный мною недавно от одного из близко знавших его людей.
Всем известно, что князь Орлов был едва ли не самым приближенным и доверенным лицом императора Николая I. Но в старости ум его ослабел, память ему изменила, и он находился в состоянии, близком к помешательству; тем не менее все относились к нему с большим почтением, и проживающие в провинции его бывшие знакомые или подчиненные считали, бывая в Петербурге, своею обязанностью его посетить. Однажды к князю Орлову явился варшавский обер-полицеймейстер генерал Абрамович, человек очень раздражительный и нервный. Князь Орлов принял его радушно и тотчас же осведомился о том, что делает его старый приятель фельдмаршал князь Паскевич.
-- Ваше сиятельство,-- с изумлением ответил Абрамович, -- вот уже пять лет тому назад, как фельдмаршал Паскевич умер!!
-- Он умер, -- горестно заметил Орлов (он, разумеется, сто раз слышал о кончине Паскевича), -- как жаль! Какая потеря для государства!
Абрамович переменил разговор, но Орлов несколько раз прерывал его, осведомляясь о здоровье своего приятеля Паскевича. Наконец, когда Орлов, еще раз устремив в потолок свой помутившийся взор, промолвил:
жите-ка мне, что делает мой добрый приятель фельдмаршал князь Паскевич?
-- Ваше сиятельство, он вас ожидает! -- с горячностью вскрикнул Абрамович, встал, раскланялся и ушел вон.
У добрейшего и сердечного Одоевского также часто собирались по вечерам; но эти приемы опять имели другой отпечаток32. Князь Одоевский был едва ли не самый скромный человек, какого мне случалось встретить на моем веку; про него мой приятель граф Фредро говорил, "что он тогда поймет и оценит русское дворянство, когда князь Одоевский убедится, что его имя гораздо более означает в русской истории, чем имя графа Клейнмихеля". Одоевский был действительно последний представитель самого древнего рода в России, но это было, что называется, его последней заботой; весь погруженный в свои сочинения, он употреблял свой досуг на изучение химии, и эта страсть к естественным наукам очень накладно отзывалась на его приятелях: он раз в месяц приглашал нас к себе на обед, и мы уже заранее страдали желудком; на этих обедах подавались к кушаньям какие-то придуманные самим хозяином химические соусы, до того отвратительные, что даже теперь, почти сорок лет спустя, у меня скребет на сердце при одном воспоминании о них33. Одоевский не обладал большим талантом, но его сочинения проникнуты той бесконечной добротой и благонамеренностью, которая была основой его характера. Он отличался еще тою особенностью, что самым невинным образом и совершенно чистосердечно и без всякой задней мысли рассказывал дамам самые неприличные вещи; в этом он совершенно не походил на Гоголя, который имел дар рассказывать самые соленые анекдоты, не вызывая гнева со стороны своих слушательниц, тогда как бедного Одоевского прерывали с негодованием. Между тем Гоголь всегда грешил преднамеренно, тогда как князь Одоевский, как я уже сказал, был в самом деле невиннее агнца. Я уже имел случай сказать, что теща моя, графиня Виельгорская, была строптива до болезненности. Век мне не забыть, как однажды я присутствовал при одном рассказе, переданном ей Гоголем. Высокоталантливый писатель уже начинал страдать теми припадками меланхолии и затемнением памяти, которые были грустными предшественниками его кончины. Он был с Виельгорскими и со мною в самых дружественных отношениях, и потому виделись мы каждый день, если случай сводил нас быть в одном и том же городе. Так и случилось в Москве, где я был проездом и где также в то время находилась графиня Виельгорская. Гоголь проживал тогда у графа Толстого и был погружен в тот совершенный мистицизм, которым ознаменовались последние годы его жизни34кневший взор, слова утратили свою неумолимую меткость, и тонкие губы как-то угрюмо сжались. Графиня Виельгорская старалась, как могла, развеселить Николая Васильевича, но не успевала в этом; вдруг бледное лицо писателя оживилось, на губах опять заиграла та всем нам известная лукавая улыбочка, и в потухающих глазах засветился прежний огонек.
-- Да, графиня, -- начал он своим резким голосом, -- вы вот говорите про правила, про убеждения, про совесть,-- графиня Виельгорская в эту минуту говорила совершенно об ином, но, разумеется, никто из нас не стал его оспаривать, -- а я вам доложу, что в России вы везде встретите правила, разумеется, сохраняя размеры. Несколько лет тому назад, -- продолжал Гоголь, и лицо его как-то все сморщилось от худо скрываемого удовольствия, -- несколько лет тому назад я засиделся вечером у приятеля, где нас собралось человек шесть охотников покалякать. Когда мы поднялись, часы пробили три удара; собеседники наши разбрелись по домам, а меня, так как в тот вечер я был не совсем здоров, хозяин взялся проводить домой. Пошли мы тихо по улице, разговаривая; ночь стояла чудесная, теплая, безлунная, сухая, и на востоке уже начинала белеть заря -- дело было в начале августа. Вдруг приятель мой остановился посреди улицы и стал упорно глядеть на довольно большой, но неказистый и даже, сколько можно было судить при слабом освещении начинавшейся зари, довольно грязный дом. Место это, хотя человек он был и женатый, видно, было ему знакомое, потому что он с удивлением пробормотал: "Да зачем же это ставни закрыты и темно так?.. Простите, Николай Васильевич, -- обратился он ко мне,-- но подождите меня, я хочу узнать..." И он быстро перешел улицу и прильнул к низенькому, ярко освещенному окну, как-то криво выглядывавшему из-под ворот дома с мрачно замкнутыми ставнями. Я тоже, заинтересованный, подошел к окну (читатели не забыли, что рассказывает Гоголь). Странная картина мне представилась: в довольно большой и опрятной комнате с низеньким потолком и яркими занавесками у окон, в углу, перед большим киотом образов, стоял налой, покрытый потертой парчой; перед налоем высокий, дородный и уже немолодой священник, в темном подряснике, совершал службу, по-видимому, молебствие; худой, заспанный дьячок вяло, по-видимому, подтягивал ему. Позади священника, несколько вправо, стояла, опираясь на спинку кресла, толстая женщина, на вид лет пятидесяти с лишним, одетая в яркое зеленое шелковое платье и с чепцом, украшенным пестрыми лентами на голове; она держалась сановито и грозно, изредка поглядывая вокруг себя; за нею, большей частью на коленях, расположилось пятнадцать или двадцать женщин, в красных, желтых и розовых платьях, с цветами и перьями, в завитых волосах; их щеки рдели таким неприродным румянцем, их наружность так мало соответствовала совершаемому в их присутствии обряду, что я невольно расхохотался и посмотрел на моего приятеля; он только пожал плечами и еще с большим вниманием уставился на окно. Вдруг калитка подле ворот с шумом растворилась и на пороге показалась толстая женщина, лицом очень похожая на ту, которая в комнате так важно присутствовала на служении.
"А, Прасковья Степановна, здравствуйте! -- вскричал мой приятель, поспешно подходя к ней и дружески потрясая ее жирную руку. -- Что это у вас происходит?" -- "А вот, -- забасила толстуха, -- сестра с барышнями на Нижегородскую ярмарку собирается, так пообещалась для доброго почина молебен отслужить". Так вот, графиня, -- прибавил уже от себя Гоголь, -- что же говорить о правилах и обычаях у нас в России?
Можно себе представить, с каким взрывом хохота и вместе с тем с каким изумлением мы выслушали рассказ Гоголя; надо было уже действительно быть очень больным, чтобы в присутствии целого общества рассказать графине Виельгорской подобный анекдотец35.
Описывая петербургские салоны того времени, нельзя не упомянуть об Авроре Карловне Демидовой, жене Павла Демидова, брата знаменитого Анатоля, князя Сан-Донато. Но тогда как Анатоль Демидов проживал почти всегда в Париже, где приобрел себе большую известность своей безумной роскошью, гомерическими попойками и, наконец, своей женитьбой на хорошенькой принцессе Матильде Бонапарт 36шой петербургский свет, но своим просвещенным поощрением искусствам и наукам, своею широкою благотворительностью Демидовы приобрели себе то, что французы называют droit de citê [Право гражданства (фр.).-- Ред.]. Аврора Карловна Демидова, финляндская уроженка, считалась и была на самом деле одной из красивейших женщин в Петербурге; многие предпочитали ей ее сестру, графиню Мусину-Пушкину, ту графиню Эмилию, о которой влюбленный в нее Лермонтов написал это стихотворение:
Графиня Эмилия
37
Трудно было решить, кому из обеих сестер следовало отдать пальму первенства; графиня Пушкина 38 была, быть может, еще обаятельнее своей сестры, но красота Авроры Карловны была пластичнее и строже. Посреди роскоши, ее окружавшей, она оставалась, насколько это было возможно, проста; мне часто случалось встречать ее на больших балах в одноцветном гладком платье, с тоненькой цепочкой, украшавшей ее великолепную шею и грудь; правда, на этой цепочке висел знаменитый демидовский бриллиант-солитер, купленный, кажется, за миллион рублей ассигнациями. Аврора Карловна Демидова рассказала мне однажды очень смешной случай из ее жизни; возвращаясь домой, она озябла, и ей захотелось пройтись несколько пешком; она отправила карету и лакея домой, а сама направилась по тротуару Невского к своему дому; дело было зимой, в декабре месяце, наступили уже те убийственные петербургские сумерки, которые в течение четырех месяцев отравляют жизнь обитателям столицы; но Демидова шла не спеша, с удовольствием вдыхая морозный воздух; вдруг к ней подлетел какой-то франт и, предварительно расшаркавшись, попросил у нее позволения проводить ее домой; он не заметил ни царственной представительности молодой женщины, ни ее богатого наряда, и только как истый нахал воспользовался тем, что она одна и упускать такого случая не следует. Демидова с улыбкой наклонила голову, как бы соглашаясь на это предложение, франт пошел с нею рядом и заегозил, засыпая ее вопросами. Аврора Карловна изредка отвечала на его расспросы, ускоряя шаги, благо дом ее был невдалеке.
Приблизившись к дому, она остановилась у подъезда и позвонила.
-- Вы здесь живете?! -- изумленно вскрикнул провожавший ее господин.
-- Да, здесь, -- улыбаясь, ответила Демидова.
-- Ах, извините! -- забормотал нахал, -- я ошибся... я не знал вовсе...
-- Куда же вы? -- спросила его насмешливо Аврора Карловна, видя, что он собирается улизнуть, -- я хочу представить вас моему мужу.
-- Нет-с, извините, благодарствуйте, извините... -- залепетал франт, опрометью спускаясь со ступенек крыльца.
жала прелестная графиня Пушкина. За ними туда собиралось довольно большое и очень изысканное общество; образ жизни был чисто дачный, с тем оттенком щегольства и моды, который всюду за собою заносят светские люди. Я два лета сряду провел в Финляндии и был один раз героем одного маленького происшествия, которому придали гораздо более значения, чем оно в сущности имело. Нас собралось на берегу моря общество человек в двадцать мужчин и женщин вокруг беседки, в которой несколько музыкантов в поте лица пилили, безжалостно искажая, какую-то беллиниевскую мелодию; вдруг шагах в двадцати от нашего кружка боязливо задребезжала какая-то струна и три, четыре детских голоска вполголоса затянули какое-то подобие цыганской песни. Ретивый будочник кинулся было на них за то, что они дерзнули забрести в такое избранное общество, но я поспешно встал с своего места и воспротивился строгому намерению полицейского чина, ввернув ему в ладонь добродушнейшим образом серебряный рубль; он почтительно отретировался, а я, шалости ради, стал рядом с маленькими певцами и начал им вторить; голос у меня был тогда хороший, я себя чувствовал, что называется, "в ударе" и через несколько минут запел уже настоящим голосом во всю грудь; дети испуганно кое-как мне вторили, а мои собеседники сначала рассмеялись моей выходке, потом стали нас слушать. Окончив пение, я взял шапку одного из мальчиков и стал очень серьезно обходить слушателей.
-- Ну, господа, -- сказал я им, -- вы надо мною потешились, теперь извольте платить.
Нечего и прибавлять, что в шапку посыпались серебряные рубли и что бедные дети чуть не обмерли при виде этого точно с неба спавшего им богатства, они до того растерялись, что, никого не поблагодарив, опрометью кинулись убегать домой.
В одной из боковых зал демидовского дворца мне часто случалось видеть наследника демидовского или, скорее, демидовских богатств, тогда красивого отрока, впоследствии известного Павла Павловича Демидова; он был окружен сотнями разных дорогих и ухищренных игрушек и уже тогда казался всем пресыщенным не по летам39. Аврора Карловна страстно его любила, очень занималась его воспитанием и даже, кажется, насколько это было возможно, была с ним строга. Овдовев после Демидова, она вышла замуж за Андрея Карамзина, сына известного историка, убитого под Севастополем 40но старость не посмела коснуться ее лучезарной красоты 41; зато я видел не так давно Аврору Карловну, и она даже старушкой остается прекрасна.
В Михайловском дворце в те времена приемы не отличались тою эстетичностью, которою они отличались потом; не имели они также и того политического характера, который им придала великая княгиня Елена Павловна, занявшая такое могущественное положение не только по одному своему сану, но и по своему просвещенному уму, по своим глубоко человечным убеждениям и, наконец, самому тонкому и самому широкому пониманию искусства. В то время она была прелестная принцесса в полном расцвете царственной красоты, обожаемая супруга и молодая мать. Великий князь Михаил Павлович, гроза гвардии и всего, что в Петербурге носило мундир 43, был в семейном быту и с приближенными к себе лицами не только добр и обходителен, но даже весел до шалости. Весь Петербург смеялся в свое время маленькой выходке великого князя, получившей, благодаря стечению самых непредвиденных обстоятельств, очень комическую сторону. Каждое лето в Петергофе дается праздник с фейерверками, иллюминациями и разными другими затеями44 ; при императоре Николае Павловиче этому празднику придавался особенно торжественный характер. Великий князь Михаил Павлович на этот день назначался генерал-губернатором Петергофа; я его видел в этой должности; грозный, нахмуренный, с треуголкой, надвинутой на самые брови, он, заложив руки за спину, сердито расхаживал между толпами гуляющих; он, казалось, более чем когда олицетворял свой девиз: "Государь должен миловать, а я карать". Но этот грозный вид не мешал ему даже и тут по временам предаваться своей страсти щекотать огромный живот толстого К., жандармского офицера; злополучный капитан уже привык к этой шутке и подобострастно мычал всякий раз, когда великому князю приходила фантазия его пощекотать. Итак, в один из таких праздников великий князь шел по ярко освещенной аллее; вдруг под каким-то очень блистательным вензелем он увидел К. и тотчас же туда направился; он стал к нему спиной и, чтобы его движение было менее заметно волнами двигающемуся народу, из-под фалд своего мундира стал осторожно протягивать руку к туго обтянутому в суконные панталоны животу К.; случилось, что рядом с К. стояла необычайно толстая купчиха; как только К. завидел подходившего к нему великого князя, он быстро шепнул своей соседке: "Матушка, это великий князь Михаил Павлович, он очень любит щекотать толстых дам, видно, вы ему понравились, так смотрите же осторожнее"! Вдруг великий князь почувствовал под своей рукой что-то мягкое, колыхающееся, шелковистое; он быстро обернулся; перед ним, вся млея и улыбаясь во весь рот, низко приседала купчиха: августейшая рука вместо К. прогуливалась по ее необъятному животу!..
45; в этом с ним состязались многие царедворцы; более других отличался в этом искусстве француз граф Андро-де-Ланжерон4б. Я его живо помню, и с его именем связывается самое отрадное мое воспоминание, так как много позже в его старом доме, у его старушки-вдовы, в свое время красавицы, я встретил позднее счастье моей жизни47. Это был еще необыкновенно моложавый и стройный старик, лет семидесяти, представлявший собою олицетворение щегольского, теперь бесследно исчезнувшего, типа большого барина-француза восемнадцатого века. В первую свою молодость он храбро дрался за освобождение Америки48, потом, вернувшись на родину, во Францию, он был с Лафайетом один из первых депутатов des Etats Gênêraux [(фр.-- Ред.]; но вихрем нагрянула великая революция, и он со многими своими соотечественниками бежал в Россию -- это пристанище всех тогдашних эмигрантов49. Его знатное имя, блестящее образование, красивая наружность и тонкий ум выдвинули его скоро вперед. Он принимал участие во всех войнах против Франции, как, увы, все эмигранты, извиняя себя тем, что они дрались не против своей родины, а против узурпатора. В 1814 году он при осаде Парижа взял укрепленную возвышенность Монмартр и получил за это высший российский орден -- андреевскую ленту. В 1815 году он заместил герцога Ришелье в звании новороссийского генерал-губернатора. Тут, благодаря своей необычайной рассеянности и весьма плохому знанию русского языка, он подал повод к очень смешным случаям. Однажды, объезжая вверенный ему край, он увидал, что скакавший впереди его адъютант, подъехав к станции, стрелой вылетел из перекладной, бросился на смотрителя и приколотил его; Ланжерон, подскакавший тоже в эту минуту к станции, также выскочил из своей коляски и принялся тузить несчастного смотрителя. Потом он быстро обернулся к своему адъютанту и добродушно спросил его:
-- Ah Гa, mon cher, pourquoi avons-nous battu cet homme?! [А что, мой дорогой, почему мы побили этого человека? ]
Он себе вообразил, что это было в обычаях края, которым он управлял. Рассказывают, что он потерял расположение императора Александра I тем, что по приезде государя в Одессу он по рассеянности запер его на ключ в своем кабинете, так как в Одессе дворца не было и государь останавливался в генерал-губернаторском доме50 . В 1823 году Ланжерона заменил в Одессе граф, потом светлейший князь Михаил Семенович Воронцов; сам же Ланжерон со своей женою переехал на жительство в Петербург, где занимал видное положение при дворе и в свете; всякий вечер его сухая, породистая, щегольская фигура появлялась то в Михайловском дворце, где он наперерыв острил с хозяином, то в салоне Елисаветы Михайловны Хитрово, то у Нарышкиных; везде он был свой человек, везде его любили за его утонченную вежливость, рыцарский характер и хотя и неглубокий, но меткий и веселый ум. Заседая в государственном совете, которого он состоял членом, он часто прерывал какого-нибудь говорящего члена восклицанием: "Quelle bêtise!" ["Какая глупость!" (фр.) -- Ред.].
-- Что значит эта дерзость?
-- А вы думаете, я о вашей речи?-- добродушно отвечал Ланжерон. -- Нет, я ее совсем не слушал, а вот я сегодня собираюсь вечером в Михайловский дворец, так хотел приготовить два-три каламбура для великого князя, только что-то очень глупо выходит!
В 1828 году, во время турецкой войны, Ланжерон состоял главнокомандующим придунайских княжеств; однажды после довольно жаркого дела, совсем в сумерки, в кабинет к нему врывается плотно закутанная в черный плащ и с густым вуалем на лице какая-то незнакомая ему дама, бросается ему на шею и шепотом начинает говорить ему, что она его обожает и убежала, пока мужа нет дома, чтобы, во-первых, с ним повидаться, во-вторых, напомнить ему, чтобы он не забыл попросить главнокомандующего о том, что вчера было между ними условлено. Ланжерон тотчас же сообразил, что дама ошибается, принимает его, вероятно, за одного из его подчиненных, но, как истый волокита, не разуверил свою посетительницу, а, напротив, очень успешно разыграл роль счастливого любовника; как и следовало ожидать, все разъяснилось на другой же день, но от этого Ланжерон вовсе не омрачился и, встретив несколько дней спустя на бале свою посетительницу, которая оказалась одной из самых хорошеньких женщин в Валахии, он любезно подошел к ней и с самой утонченной любезностью сказал ей, что он передал главнокомандующему ее поручение и что тот в ее полном распоряжении. Дама осталась очень довольна, но адъютант, говорят, подал в отставку. Так как воспоминания не роман и в них допускается некоторая игривость, я позволю себе рассказать один слышанный мною лет сорок тому назад анекдот, который мне почему-то вспомнился при описании похождений Ланжерона. В столице проживал, тому уже давно, один очень важный сановник, имевший, как и многие его собраты, большую склонность к женскому полу. Лето вельможа проводил на одном из модных петербургских островов, где имел великолепную собственную дачу, примыкавшую к Большой или Малой Неве, уже не помню; на противоположной стороне, на реке, были устроены женские купальни; эти купальни посещались женами мелких чиновников, купчихами, богатыми мещанками и т. п. Сановник, как я уже сказал, был и любитель, и знаток, и потому в одной из беседок своего сада устроил нечто вроде обсервационного пункта, который ежедневно усердно посещал; в один особенно жаркий день, часов около четырех пополудни, он, по обыкновению, направился в свою беседку и, взявшись за бинокль, навел его на купальню. Вдруг он вскрикнул от восторга и выронил из рук бинокль.
-- Батюшка! -- закричал он, обращаясь к стоявшему подле него приближенному человеку, поверенному всех его проказ, -- ступайте сейчас в купальню, разузнайте, кто эта красавица, вот возьмите и посмотрите в бинокль, вот эта высокая, с великолепной черной косой, что стоит сюда спиной... разузнайте, кто она, и непременно, слышите, непременно, пригласите ее ко мне!..
жестоких, но никогда ни одной он не пожелал видеть с таким жаром. Наперсник в свою очередь взялся за бинокль и, пристально поглядев в него, обратился к своему начальнику:
-- Ваше... -- позволил он себе заметить,-- не будет ли ошибки... ведь в лицо ее совсем не видать, ведь она вся задом сюда стоит, может, она и нехороша совсем?..
-- Что вы, любезнейший, что вы! -- замахал на него руками вельможа, -- разве возможно, чтобы с такой... спиной была некрасивая женщина! Вы посмотрите, что у нее за коса!
-- Волосы, оно точно... -- согласился наперсник, опять направляя бинокль.
-- Ну, вот видите, любезнейший, ступайте же, ступайте скорее, я жить не буду, пока вы не вернетесь! -- вскричал сановник.
-- Ну что, что, придет? -- завидя его, нетерпеливо закричал в саду ожидавший его сановник.
-- Не соглашается, ваше... -- уныло сказал наперсник.
Сановник страшно рассердился и разразился ругательствами.
-- Тут маленькое недоразумение, -- сконфуженно проговорил наперсник.
-- Эта дама не дама -- это протодиакон N-й церкви!.. ваше... -- зарезал начальника Меркурий в зеленом мундире.
В те времена волокитство не было удальством, модой и ухарством, как теперь; оно еще было наслаждением, но наслаждением, которое скрывали, насколько это было возможно. Красоте служили, может быть, еще с большим жаром, и златокудрая богиня царствовала, но на все эти грехи точно натягивался вуаль из легкой дымки, так что видеть можно было, но различить было трудно. Компрометировать женщину считалось стыдом, рассказывать о своих похождениях с светскими дамами в клубах и в ресторанах, как это делается в Париже теперь, да и греха таить нечего, и у нас тоже случается, почиталось позором. Раз мне случилось быть секундантом при случае, закончившемся и плачевно, и смешно; дело было тотчас после выхода моего из университета. Клубная жизнь вовсе не была тогда распространена, и мы, светские юноши, большею частью собирались, чтобы покалякать и посмеяться на квартире одного из нас; денег даже самым богатым из нас родные давали мало, так что по ресторанам шляться тоже мы не могли, а так как почти все мы жили с родителями, то для большей свободы мы сходились на квартире у X.; он был независимее нас, жил совершенно один и имел большое состояние; он был родом из К. губернии и по семье не принадлежал к большому свету; но он был умен, достаточно по-тогдашнему образован, ловок и сумел втереться в наш кружок, что, как я уже говорил, было в то время гораздо труднее, чем теперь. Итак, мы собрались однажды у этого X.; нас было человек шесть, все один другого моложе и впечатлительнее; заговорили о женщинах, как вдруг хозяин развалился на турецком диване, как-то особенно молодцевато стал раскуривать свою трубку и принялся нам рассказывать о своих любовных похождениях с княгиней Z., одной из самых красивых и модных женщин в Петербурге. Сначала мы слушали его с недоумением, потом один из моих товарищей вскочил и вне себя закричал:
-- Это неслыханная подлость так отзываться о светской женщине!..
-- Послушай, однако... -- выпрямляясь, перебил его хозяин.
X. зарычал, вскочил со своего места, швырнул в сторону трубку и с приподнятыми кулаками кинулся на Д.; мы бросились их разнимать и развели по разным комнатам.
-- Стреляться сейчас, сию минуту, через платок, -- с пеной у рта кричал X.
-- Вы будете стреляться, разумеется, -- заговорил я в свою очередь, -- но не сейчас и не через платок, обида не настолько для этого важна.
Д., разумеется, сейчас же ушел от X., а мы, четыре секунданта, ушли ко мне, где и рассудили об условиях предстоящего поединка; решено было между нами ехать в окрестности Царского Села на другой день -- я с другим моим приятелем и Д., которого я был секундантом, а X. с двумя другими; так и вышло; они дрались, и X. был довольно опасно ранен в левую ляжку. Дня через три я пришел все-таки к X. навестить его; он лежал весь бледный с туго забинтованной ногой; увидав меня, он несколько сконфузился и протянул мне руку.
-- Ах, уж не говорите, -- жалобно промолвил он, -- тем более что тут не было ни слова правды!
-- Как! Что вы говорите? -- закричал я.
-- Да, разумеется, -- все так же продолжал хозяин, -- никогда у меня не было никаких таких похождений с светскими дамами, а княгиню Z. я даже в глаза никогда не видал!
Рассказывая о Ланжероне, я еще припомнил о нем один случай, возбудивший в свое время взрыв хохота; я уже сказал, что он был баснословно рассеян и имел также привычку размышлять вслух; у него ежедневно, как это водилось в старину, обедало человек двадцать, между тем состояние его было небольшое, содержание тоже он как генерал-губернатор получал не особенно значительное, и потому это вынужденное гостеприимство казалось ему накладным, и вот однажды гости его за столом услыхали следующее его размышление:
"столовые", car quand on a, comme moi, un tas de canailles... nourrir tous les jours!.. [Разумеется, (...) мне нужно будет попросить у императора (...) потому что, когда приходится, как мне, каждый день кормить кучу негодяев... (фр.) -- Ред.]
Можно себе представить, как вкусен и приятен показался гостям конец обеда.
Не могу назвать сановника, который еще до сих пор здравствует, но мне самому случилось быть гостем, тому назад лет тридцать, на одном обеде, где хозяин отличился почти так же, как и Ланжерон, с тою только разницей, что последний делал это в простоте своей души, тогда как этот преднамеренно оскорбил своих приглашенных. Итак, я присутствовал на этом обеде; хозяин, настоящий генерал, служака николаевских времен, сидел, разумеется, во главе стола на первом месте; я вовсе не потому, что имел дурную привычку пачкать бумагу, а потому, что носил камер-юнкерский мундир51вую руку хозяина; надо сказать, что в те отдаленные времена я имел честь быть не только модным писателем, но даже считался писателем вредного направления, и потому хозяин с самого начала обеда отечески, но строго заметил мне, что "Тарантас" (боже мой! тогда еще говорили о "Тарантасе"), разумеется, остроумное произведение, но тем не менее в нем есть вещи очень... того... неуместные... 52
Я выслушал, как и подобает, нетерпеливо, но покорно, а впрочем, больше занимался едой; после порядочного супа с кореньями, подали на доске, обернутой скатертью, классическую стерлядь. "Вот,-- заметил хозяин, грозно указывая глазами на рыбу и сердито поглаживая свои до окаменелости нафабренные усы,-- вот я этой дряни и в рот никогда не беру, а посмотрите -- мошенник мой повар рублей десять поставил мне на счет"...
Но увлекаясь и разбрасываясь своими воспоминаниями, я прерываю нить по порядку моих рассказов, а между тем по выходе моем из университета и протанцевав зиму в Петербурге, я поступил на службу и был с первого же года своего служения отечеству свидетелем многого интересного. Карьеру свою я начал в министерстве иностранных дел, но остался там недолго и перешел в министерство внутренних дел, откуда меня направили в город Тверь, где я был прикомандирован к особе губернатора, графа Толстого53, известного своею тесною дружбой с Николаем Васильевичем Гоголем. И Толстой, и жена его были люди добрейшие и очень образованные, и только и грешили тем, что уж до ханжества были набожны. Тут, в Твери, я сошелся близко с человеком, который потом был призван к широкой деятельности -- с Михаилом Бакуниным. Эти воспоминания не что иное, как рассказы старика, имевшего случай много видеть на своем веку и знаться с людьми или замечательными, или интересными; следственно, тут и помина не может быть о политических воззрениях или какой-либо тенденциозности, и потому я скажу только то, что знаю о Бакунине в то время, так как потом я не имел случая с ним встретиться. Это был еще очень молодой, умный и впечатлительный малый, с добрым сердцем и бедовой головой. Он жил у своих родителей, людей очень добрых и радушных, но совершенно старосветских помещиков; понятно, что в таком кругу воображение Михаила Бакунина работало гораздо более, чем если бы он находился в другом положении. Я еще был в Твери, когда он бежал, покинув родительский дом; живо помню и отчаяние, и недоумение его отца: старик просто не понимал, почему его Миша, которому так тепло было дома, их так своевольно и неожиданно покинул...
В Твери я первый раз в жизни производил следствие, и это случилось при таких из ряда выходящих обстоятельствах, что, я думаю, рассказ об этом может иметь интерес для читателей. Однажды граф Толстой позвал меня в свой кабинет и объявил, что поручает мне расследовать одно очень важное и щекотливое дело...
ный начальник, -- тут дело надо будет повести очень осторожно; поезжайте, присмотритесь, все разузнайте, и потом уже начинайте следствие.
Я выехал из Твери в тот же вечер и на другое утро прибыл на место своего назначения городок X.
Тверской губернии55. Я тотчас же отправился к городничему, чисто гоголевскому типу. Он, видимо, меня не ожидал. Хотя время было еще раннее, он сидел за карточным столом и очень оживленно понтировал; вокруг него толпилось человек десять добрых приятелей, а стоявшая на соседнем столе разнообразная закуска и почтенное количество пустых графинов и бутылок свидетельствовали, что и за картами приятели не теряли времени. Когда я себя назвал, городничий поспешно встал и пригласил меня за ним последовать в соседнюю комнату. Русский человек владеет даром необыкновенно скоро отрезвляться; не прошло и двух минут, как расстегнутый сюртук городничего, из-под которого ярко алела новая канаусовая56 рубашка, заменился туго застегнутым на все пуговицы мундиром, а веселое возбуждение лица заменилось тем особенным выражением заискивающей почтительности, с которою в те времена обходились захолустные деятели с более или менее блестящими петербургскими чиновниками. В коротких словах я ему объяснил, в чем состояло возложенное на меня поручение, и просил его, как это и было его обязанностью, мне во всем содействовать. Человек он был сведущий и толковый, знал отлично подведомственный ему город во всех его закоулках и потому обещал мне в тот же вечер устроить дело так, чтобы я мог невидимкой присутствовать на одном важном сборище раскольников. Остановился я в единственной гостинице X., разумеется, скорее смахивавшей на постоялый двор. После разговора моего с городничим я туда отправился и после плохого раннего обеда улегся спать, так как сильно наморился, проездив всю ночь по большому морозу. Часу в шестом -- наступили уже сумерки -- ко мне постучался городничий. "Вставайте, ваше сиятельство, -- сказал он мне, -- нам нужно пораньше туда пробраться, пока там еще никого нет". В пять минут я оделся и вышел с городничим на крыльцо; мы сели в просторные крытые дрожки, и пара до ожирения выкормленных вяток понесла нас по широким улицам города, еще не оскверненным фонарями. Проехав две-три улицы, мы повернули в глухой переулок. Перед огромными запертыми воротами, вделанными в высокую, точно крепостную, каменную стену, кучер остановил своих лошадей; городничий проворно выскочил из дрожек, попросив меня не выходить из экипажа, пока нам не отворят; он подошел к воротам и каким-то особенным манером постучался в них; внутри во дворе послышался скрип сапогов по замерзшей земле, потом уже у самых ворот раздался слабый кашель; городничий тоже в ответ кашлянул; тотчас же низенькая кривая калитка, лепившаяся подле гигантских ворот, тихо отворилась и на ее пороге показалась голова такая диковинная, такая страшная, какой мне уже впоследствии никогда не случалось видеть. Это была круглая, как шар, голова, покрытая густыми серыми волосами, торчавшими на ней, как щетина; лицо плоское, желтое как лимон, с широким приплюснутым носом, огромными отвислыми губами и маленькими, кверху, к вискам, приподнятыми глазками, поразило меня своим выражением; в нем, в этом лице, была самая противоречивая смесь какого-то застарелого страха с самою зверскою кровожадною злостью. На этом человеке, несмотря на сильный мороз, была надета длинная, белая, очень чистая полотняная рубаха и какие-то полосатые штаны, а на плечах, внакидку, болталась малороссийская свитка из толстого серого солдатского сукна. Он, к крайнему моему удивлению (я тем временем вылез из дрожек и тоже подошел к калитке), стал объясняться с городничим знаками.
щий взгляд городничий, -- раскольники вырезали ему язык!..
И пока мы проходили огромный двор, направляясь к небольшому крылечку, перед которым тускло горел красноватый фонарь, городничий в коротких словах рассказал мне историю этого несчастного. Человек этот был родом калмык, раскольники из Астрахани его украли, когда он был еще ребенком; когда он вырос и выучился читать и писать, раскольники попытались обратить его в их веру; сначала он было поддался на это, но потом решительно воспротивился и два раза сряду убегал; оба раза его настигали, жестоко наказали, а когда он вздумал бежать в третий раз, то его мучители уже не удовольствовались розгами и вырезали ему язык! Легко себе представить, какою ненавистью запылал он к своим притеснителям и тут же поклялся во что бы то ни стало отмстить им. Долго немому не представлялся этот случай; тем временем с юга он попал в Тверскую губернию, весь измаялся, постарел, поседел... И вдруг этот злобно и страстно ожидаемый случай явился! Однажды под вечер его позвали к городничему и тут стали его допрашивать: правда ли, что он находится в услужении у купцов или мещан, которые принадлежат к разряду самых ярых раскольников? Калмык себе потребовал перо, бумаги и в самых мельчайших подробностях описал все и выдал житье-бытье своих хозяев. Городничий, однако же, ему не доверился, но последствия доказали, что он во всем сказал правду. И вот теперь, предшествуемые этим самым калмыком, мы пришли, осторожно ступая по мерзлой земле, к крылечку и вступили в выходившие на него сени; немой и тут шел перед нами, боязливо озираясь, хотя, по-видимому, в флигельке, куда он привел нас, никого еще не было. Из сеней мы как были, в шубах и шапках, прошли в огромную комнату, выбеленную мелом и вокруг стен которой стояли широкие дубовые лавки; в углу на столе, покрытом расшитой цветами белой скатертью, стояли два массивные серебряные шандала; в них горели толстые восковые свечи, на столе лежало старинное распятие, а над столом висел обделанный в богатую золоченую ризу, на которой сверкали великолепные бриллианты, образ с потемневшим ликом святого. Из этой комнаты калмык провел нас в другую, к ней примыкавшую горницу, маленькую, темную и душную; в комнатке стояло два табурета, обитые полинялым голубым штофом -- позолота также уже, видимо, давно сошла с ножек. Калмык нам помог снять шубы, которые за неимением вешалки бросил в угол на пол, и указал нам на табуреты, приглашая нас сесть; потом он затушил горевшую свечу и вышел из комнаты, оставив нас в совершенной темноте. В дверях, против которых мы сидели, ярко обозначались две широкие щели; городничий объяснил мне, что сквозь них мы должны были наблюдать заседание или, скорее, как оно после оказалось, священнодействие раскольников. Минут через десять после того, как вышел от нас немой, в большую комнату, в которую мы глядели сквозь щели, вошел огромного роста, совершенно уже седой, старик, одетый зажиточным мещанином; большой золотой крест на толстой цепочке низко висел у него на груди. Он подошел к иконе, стал набожно по-старообрядчески креститься, потом совершил три земных поклона и сел на лавку недалеко от стола. За ним толпой стали собираться другие люди, мужчины и женщины; все они совершали те же земные поклоны, потом поворачивались к старику (он держался необыкновенно важно), низко ему кланялись и также рассаживались на лавке вокруг стены. Между тем в комнату внесли огромную серебряную чашу, нечто вроде купели, наполнили ее водой и поставили среди комнаты. Надо заметить, что все люди, находившиеся в комнате, были очень хорошо и даже богато одеты; на женщинах, молодых и старых, на головах были повязаны низко надвинутые на лоб шелковые платки. Когда горница наполнилась, старик встал с своего места и громко спросил: "Все ли православно в бога верующие в X. в сборе?" Присутствующие моментально встали. "Все, отче",-- ответили они в один голос. "Так приступим, благословясь",-- произнес торжественно старик, поднимаясь со своего места. Он повернулся на три стороны, сделал крестное знамение, потом повернулся к образу и опять после троекратного коленопреклонения достал у себя из-под полы довольно объемистый темный кожаный молитвенник и стал громко читать молитвы. Слушатели громко и не крестясь повторяли за ним слова. Это продолжалось с полчаса; затем старик опять стал на колени-- за ним опустилась также и вся толпа; он встал -- и все снова поднялись за ним; тогда он приблизился к купели и начал совершать какое-то таинство; бросал туда принесенную ему человеком, по-видимому, исполнявшим при нем должность служки, на большой серебряной тарелке соль, обкуривал вокруг ладаном, делал какие-то кабалистические жесты. Наконец он кончил, передал кадило в руку своего прислужника и проговорил, обращаясь к толпе: "С божьего благословения". -- "Аминь!" -- отвечали присутствующие. Мужчины отошли направо, женщины -- налево, и средина комнаты стала совершенно свободна. Старик все стоял подле чаши и читал свои молитвы. Вдруг двери, выходящие в глубину залы, раскрылись, и два тоже уже довольно древние старика ввели оттуда лет шестнадцати девушку красоты поразительной и совершенно голую; ее длинные волосы, черные как воронье крыло, были заплетены в две толстые косы и низко падали, почти к самым коленям. Она подходила к купели с опущенными глазами, но прелестное лицо не выражало смущения. Идя посреди своих двух спутников, она живо напоминала библейскую Сусанну. Когда она приблизилась к чаше, важный старик поставил ей несколько вопросов, на которые она отвечала твердо, но все не поднимая глаз; тогда он взял лежавшую на перекладине под чашей плетку, обмакнул ее в воду и принялся крестообразно брызгать ею на обнаженное тело девушки; потом он обкурил ее ладаном и вслед за тем, опять обмакнув плетку, довольно сильно ударил ее по спине. За ним другие женщины и мужчины, тоже предварительно обмакнув в воду плетку, ударяли ею девушку. Мало-помалу обряд этот обратился в истязание; удары все чаще бороздили тело несчастной жертвы; сначала она только слабо охала, потом вздохи ее превратились в вопль, длинные красные полосы выступали на белоснежном теле девушки, и на левом плече показалась кровь... С самого начала церемонии во мне закипело негодование, но тут я не выдержал, вскочил со своего места и рванул за дверь... Городничий тоже встал.
-- Что вы делаете, ваше сиятельство? Помилуйте! Живыми отсюда не выйдем. Пойдемте скорее, а я уж распорядился!..
И, наскоро напяливая на себя шубу, он потащил меня к дверям уже другого выхода, на который нам указал, уходя, калмык. Мы почти бегом прошли опять тот длинный двор и через пять минут уже прискакали домой, откуда городничий тотчас отправил уже стоявших наготове городовых и жандармов. Через несколько минут городовые и жандармы окружили дом и захватили всех там находящихся, кроме главного старого раскольника, который неизвестно каким путем скрылся; истязуемую девушку освободили -- она едва дышала; калмыка тоже выпустили на волю и в виде милости сослали его по этапу в соседнюю губернию; но он недолго пользовался своей свободой -- месяца два спустя его нашли на окраине большой дороги с перерезанным горлом. Мне нечего, разумеется, говорить, что тогда о теперешнем гласном суде не было и помина; следствия длились годами и допросы совершались самым первобытным образом. Однако дело о тверских раскольниках двинулось довольно скоро; я присутствовал на всех допросах и однажды отличился на одном из них самым неприличным образом. Нас находилось человек пять в довольно тесной комнате, в квартире забубённого городничего, который, скажу между прочим, мастерски повел все это дело; к допросу поодиночке приводили подсудимых; они, запуганные, лепетали какие-то несвязные слова. Но вот в комнату ввели здоровенного русого детину, лет тридцати; его завитая мелкими кольцами огромная голова с широким затылком, его лицо, красивое, правильное, с нависшим белым лбом, даже его походка, твердая и тяжелая, -- все показывало в нем упрямство, стойкость необыкновенную. Я вгляделся в него и вспомнил, что на происходившей церемонии он бил юную жертву с особенным остервенением. Мне почему-то стало вдруг противно его лицо, густая рыжая бородка, которую он самодовольно поглаживал своей пухлой рукой с серебряными и золотыми кольцами на каждом пальце, весь его спокойный вид.
-- Да ты не очень-то ломайся!-- нетерпеливо вскрикнул я. -- Что ты точно на свадьбу пришел.
-- Да чему ты смеешься, дурак? -- уже с сердцем спросил я его.
-- Молод ты очень, барин, -- насмешливо ответил он.
Я вскочил с своего места и вне себя от гнева замахнулся и дал ему пощечину... Он отступил от меня на шаг и низко в пояс мне поклонился.
-- Спасибо тебе, барин, -- промолвил он своим ровным голосом, и не насмешка, и даже не упрек мне послышался в нем, а только грусть. -- Спасибо тебе, что ты меня обидел понапрасну, нам в нашем уделе ко всему нужно привыкать...
стоять обидчиком перед этим мужиком, перед этим фанатиком, перед этим варваром!
Следствие это в скором времени перешло в другие руки, но я еще остался в Твери несколько месяцев57. В это время со мною приключился случай, о котором я до сих пор не могу вспомнить без смеха. В то время я сильно ухаживал за женою одного соседнего помещика, очень хорошенькой женщиной; все мы, золотая тверская молодежь, за ней волочились, но я пользовался тем преимуществом, что знал главных представителей тогдашней русской литературы, к которым наш общий "предмет" имел особенное, тем менее объяснимое влечение, что никто из деятелей русской словесности не был ему лично знаком; однако всякий раз, что я подходил к моей красавице с намерением и желанием завести нежный разговор, она опрокидывала на спинку кресла свою прелестную головку и томным голосом говорила мне: "Ах, граф, говорите мне о Пушкине!" Я в сотый раз с восторгом начинал говорить о великом поэте, всегда и на всю жизнь мою представлявшемся мне чем-то вроде полубога, но обыкновенно, истощив запас сведений об образе жизни, семье и работе Пушкина, я потихоньку снова возвращался к вопросу, интересовавшему меня в это время, то есть к разглагольствованиям о моей "страстной" любви; но красавица снова прерывала мои уверения восклицаниями: "Ах, говорите мне о Гоголе (который начинал тогда входить в моду), или о Жуковском, или о Полевом" и т. д. Таким образом прошло несколько месяцев, прошла весна, наступило лето, и я начал тяготиться этой ролью трубадура платонической любви, для которой, по своей натуре и тогдашним своим летам, вовсе не был создан, как вдруг, возвратясь домой поздно вечером (в продолжение которого я раза три и, признаться сказать, довольно нехотя принимался рассказывать своей страсти о Мицкевиче, которого я отроду никогда не видел),-- итак, возвратясь домой, я нашел на своем письменном столе запечатанный конверт, при виде которого во мне шевельнулось сердце... На нем не было почтового штемпеля... "От кого письмо?" -- спросил я своего верного Тита Ларионовича.
-- Да вот то-то я не знаю, ваше сиятельство, -- ответил мне старый камердинер. -- Принесла его какая-то затрапезная девка, а кто она, эта девка, и сказать не захотела, только, говорит, непременно, говорит, графу передайте -- а девка, по всему видно, дрянь девка, гулящая девка, уж на что и меня старого... -- и он сердито сплюнул в сторону и с подозрительным укором на меня посмотрел. Сердце еще сильнее забилось у меня в груди... "Неужели она?" -- подумал я, срывая бурого цвета толстую сургучовую печать, на которой не было ни герба, ни даже буквы, и я прочел следующие слова, написанные мелким некрасивым почерком:
"Да; я хочу, я согласна погибнуть с вами, для вас; но куда уйти? на край земли? от всех этих людей? Приходите завтра в девять часов вечера за город, в поле, теперь там так чудно колосится рожь! Приготовьте коляску, лошадей, замаскированных людей и уедем, умчимся далеко, далеко!!" Подписи, разумеется, не стояло. Но я знал, чувствовал, что это она -- она со своим романическим воображением все это придумала. Я не спал всю ночь, строя в голове самые радужные планы. О коляске, лошадях и замаскированных людях я не задумывался, во-первых, потому, что у меня в кармане находилось всего 38 руб. ассигнациями, а во-вторых, потому, что, как я ни был молод, я знал, что дело обойдется прекрасно без коляски и в особенности без замаскированных людей. Следующий день я провел, как и следовало ожидать, в большом волнении и часа за полтора раньше назначенного мне в письме времени уже находился за городом.
ся вокруг, желая разглядеть то место, где "так чудно колосится рожь"; действительно, вдали я увидел огромное поле, вплоть заросшее высокой рожью, которая широкими волнами колыхалась под легким, но довольно свежим ветерком. Я направился туда, выбрал на краю поля открытое место, откуда мне виднелась вся окрестность, сел на камень и стал ждать. Понемногу начинало смеркаться; тучи еще ниже сгущались над моей головой, по временам даже дождик накрапывал, мне становилось холодно, скучно и даже страшно, тяжелая тишина воцарялась кругом, и только едва я мог различать издали слабо мерцавшие городские огни. Я вставал, ходил по дороге, поминутно смотрел на часы и внутренно посылал свою всегдашнюю доверчивость в самые неприятные места: "И дернула меня нелегкая, -- думал я, -- поверить ей и прийти сюда, я ее не дождусь; или она испугается темноты вечера, или просто захотела она посмеяться надо мной". Я забыл сказать, что часа за два перед тем, что я отправился за город, я, идя по улице, встретил свою "пассию": она шла в сопровождении одного своего старого родственника, очень мило меня приветствовала и пролепетала мне что-то о Грече; в ту минуту я восторгался внутренно ее самообладанием, но теперь оно показалось мне, с ее стороны, злой насмешкой. В последний раз взглянув на часы, я с трудом мог разглядеть при наступившей темноте, что стрелка показывала половину десятого; я уже досадливо собирался шагать назад домой, как вдруг в направлении шлагбаума мне показались два огненные пятна, довольно быстро приближавшиеся, и до меня донесся дребезжащий и глухой стук колес; мало-помалу я начинал различать громоздкий облик экипажа, но не двигался с места -- я ждал, чтобы рыдван миновал меня, а так как я стоял на дороге и опасался, чтобы сидящие в нем люди, паче чаяния, не узнали меня, что повлекло бы к сильным сплетням, то собирался уже войти в рожь, очень высокую в том месте, и на минуту скрыться от их глаз, как вдруг экипаж, не доехав до меня шагов на триста, остановился; из него -- я уже ясно теперь видел -- вылезло двое людей. Я не мог рассмотреть их, так как они были закутаны в длинные плащи, были ли это мужчины или женщины, -- и быстро пошли по дороге вперед, ко мне; я, рассчитывая на то, что в темноте они меня не заметят, стал пробираться в рожь; но я не сделал и пяти шагов, как один из подходивших ко мне людей закричал: "Граф Соллогуб! Где вы? Отзовитесь! мы вас ищем, мы за вами приехали!" Я чуть не крикнул от изумления. Что это означало? они от нее? но, может быть, воры они? Это тоже невероятно, или, может быть, муж?.. Во всяком случае, мое любопытство осилило осторожность, и я, выбравшись из ржи, пошел им навстречу; в их фигурах мне показалось что-то знакомое, но они так плотно были закутаны в плащи, падавшие им до самых пят, что скорее походили на привидения, чем на живых людей; на головах у обоих были надеты огромные капюшоны, а лица их скрывали маски. "Вот оно, -- подумал я, -- коляска, лошади и эти замаскированные люди, но что все это значит?.."
-- Вы получили вчера письмо, приглашавшее вас явиться сюда в девять часов вечера? -- спросил один из интриговавших меня людей.
-- Д-да,-- ответил я нерешительно,-- но каким образом вам это известно?
-- Особа, написавшая вам, сообразила,-- продолжал мой странный собеседник,-- что вам было бы очень трудно в такое короткое время все приготовить...
-- Да... действительно... -- ответил я все так же нерешительно, невольно притом вспомнив о моих тридцати восьми рублях.
-- Но позвольте... -- начал я.
-- Вы боитесь? -- послышался мне из-за маски насмешливый голос.
-- Я нисколько не боюсь, но я вас совершенно не знаю, и все это представляется очень необыкновенным; а впрочем, у меня лишнего времени много... поедем.
Я махнул рукой и быстро пошел по направлению к коляске; мы сели в экипаж, я один позади, мои спутники на переднем месте. Когда рыдван, дребезжа старыми колесами, тронулся, сидевший против меня незнакомец вынул из кармана большой фуляровый платок, винтообразно сложил его и обратился ко мне с следующими словами.
сить у вас позволения завязать вам глаза!
Я засмеялся и подался вперед, наклоняя голову; все это становилось очень забавно. Мы продолжали молча путь и скоро въехали в город; я это почувствовал по нестерпимым толчкам того подобия шоссе, по которому мы ехали. Коляска наша повернула влево, потом вправо и наконец с грохотом въехала в какой-то двор. Мои спутники проворно из нее выскочили и под руки, как престарелого архиерея, ввели меня на крыльцо; тут, в передней, с меня сняли повязку и пригласили войти в гостиную; комната эта показалась мне очень невзрачной; маленькая старомодная лампа скупо освещала старую изодранную мебель, окна, не завешенные занавесками, были наглухо закрыты почернелыми ставнями, на голых стенах также никакого убранства: вся эта обстановка представлялась бедной и грязной. "Странное место для нежного свидания",-- подумал я, осматриваясь; мне опять становилось и досадно на себя, и даже совестно своей вечной оплошности; между тем мои спутники, вышедшие было из комнаты, снова возвратились и подошли к столу; я с неприятным изумлением увидел, что у каждого из них в руках находился пистолет.
-- Милостивый государь,-- проговорил один из них; я сидел у стола и поднялся с своего места, признаюсь, с некоторою поспешностью, я уже решительно не понимал, в чем дело,-- мы вас привезли сюда не для красных слов; или вы сейчас нам подпишите вексель в сто тысяч рублей ассигнациями, или мы вынуждены будем прибегнуть вот к этим игрушкам...
И он небрежно повертел в руке пистолет. Я в первую минуту, признаюсь, оторопел: встретить дуло пистолета вместо ожидаемых прелестных уст довольно неприятно. Но я скоро пришел в себя и с поднятыми кулаками бросился на говорившего человека.
-- Негодяи! -- вне себя закричал я,-- так вот это что?! Вы просто воры и разбойники! -- и я все протягивал руки, силясь сорвать маску с этого мерзавца; но он с помощью товарища оттолкнул меня и все так же спокойно сказал:
тельно ни к чему не ведет. Вы в нашей власти, и никто не придет к вам на помощь. Лучше садитесь-ка да пишите вексель; мы знаем, что ваши родители богаты и могут заплатить эту сумму.
-- Да ведь не можете же вы так меня убить? Ведь вы за это отвечать будете!
-- Это уж наше дело,-- услышал я невозмутимый ответ.
Я бросился на стул и закрыл себе лицо руками; в эту минуту я решительно не мог ничего сообразить; вдруг над моим ухом раздался гомерический смех, я отнял руки от лица и увидел перед собою обоих моих разбойников; они сняли маски, сбросили с головы капюшоны, и я узнал в них двоих своих тверских товарищей, причем один из них был также мой сослуживец.
-- Ах! ты, дуралей, дуралей! -- засмеялись они,-- мы знали, что ты доверчив, как ребенок, и мечтателен, как уездная барышня, но все-таки сомневались, что ты поддашься на удочку. -- И в двух словах они рассказали, как, заметив, что г-жа N... со мною кокетничает и что я, по-видимому, очень ею увлечен, они вздумали сыграть со мною эту штуку, придав ей романтический оттенок, и этим возбудить мое любопытство. Они просто хотели привезти меня на квартиру одного из наших товарищей, но дорогой, заметив, что я остаюсь совершенно спокоен, им вдруг захотелось меня напугать, в чем они, сознаюсь, до некоторой степени успели... Я их, как следовало ожидать, порядочно обругал, а впрочем, от души сам смеялся своей глупости. Мы все отправились ужинать и осушили за здоровье красавицы, вероятно, в это время почивавшей безмятежным сном, несколько добрых бутылок вина.
"пассажей", как приведенный мною случай, я могу насчитать десятки в моей жизни, но едва ли не самым смешным и самым непредвиденным из них был следующий. Мне приходится, как я уже это делал не однажды, отступить вперед, но на этот раз на несколько десятков лет. Я был с женою на водах в Германии, и вокруг нее, как всегда, увивалось сонмище поклонников; я к этому так привык, что не обращал уже на них никакого внимания, оставляя только за собою право выпроваживать тех из них, которые мне уже слишком наскучают. Так как моя жена почти на сорок лет меня моложе, то, разумеется, очень часто ее принимают за мою дочь. Надо сказать, что, где бы я ни был, ко мне каждое утро являются русские или иностранные собраты из той категории, что французы обзывают des fruits secs [Бездарность, неудачник (буквально: сушеные фрукты) (фр.).-- Ред.], или промотавшиеся соотчичи, или просто разного рода авантюристы, чающие какой-нибудь добычи. С свойственной мне доверчивостью, я часто попадался с этими людьми впросак или зарывался обещаниями, которых потом не мог сдержать, наживал себе, как всегда, сотни врагов и т. д. Но со дня моей второй женитьбы многое в моей жизни изменилось. Жена моя одарена редким умом и необыкновенной, часто беспощадной, прозорливостью узнавать людей; она открыла мне глаза насчет многих моих "друзей" и всегда вовремя останавливала меня от какой-нибудь глупости. Итак, мы были в Германии на водах, и однажды утром, отпив свои три стакана, я вернулся домой и, закурив сигару, погрузился в чтение утренних газет; камердинер вошел в комнату и подал мне визитную карточку.
-- Что такое? -- спросила из-за двери моя жена.
-- Ты о нем слышал? -- спросила опять жена.
-- Понятия о нем не имею.
-- И ты его примешь?
-- Да, скуки ради; кто знает, он, может быть, работает по тюремному вопросу... 58
Через минуту ко мне вошел молодой человек, лет двадцати шести, статный и красивый; он казался не только смущен, но имел вид растерянный, я встал ему навстречу.
-- Простите меня, граф,-- начал он несмелым голосом,-- что, не будучи вам представленным...
-- Сделайте одолжение... садитесь,-- ответил я ему и сам сел на свое место.
-- Простите в особенности мою смелость,-- все так же смущенно продолжал молодой человек; он правильно объяснялся по-французски, хотя с сильным английским акцентом,-- но дело идет о счастье всей моей жизни; моя семья пользуется в Англии большим уважением, у моих родителей значительное состояние, я сам уже владею довольно большим лично мне принадлежащим имуществом, мне двадцать семь лет, я окончил свое воспитание в одном из лучших немецких университетов...
-- Я страстно влюблен в вашу дочь и имею честь просить у вас ее руки! -- ответил мне юноша.
За дверью мне послышался хохот жены, и я сам едва удерживал улыбку...
-- Мне очень жаль, что я должен вам ответить отказом, милостивый государь,-- проговорил я, вставая.
-- Но вы можете навести обо мне справки в английском посольстве, в Париже, в Англии, везде! -- отчаянно лепетал молодой человек.
ха, ответил я,-- но особа, к которой вы сватаетесь,-- моя жена!! Вы видите, что...
Но англичанин не дал мне договорить; как ошпаренный, он отскочил от меня и опрометью, даже не простившись со мною, выскочил из комнаты. По всему вероятию, он уехал в тот же день, так как потом мы его уже более не встречали.
Примечания:
IV. 1 Генерал-адъютант А. И. Чернышев пытался присвоить майорат, законным наследником которого был декабрист 3. Г. Чернышев. Свет единодушно осудил его. Рассказ, приведенный Соллогубом, повторяет запись в дневнике С. С. Уварова (см.: Лунин М. С. Письма из Сибири. М, 1987. С. 295).
2 По всей вероятности, Соллогуб соединил в Н. Д. Кологривовой две оригинальные фигуры большого петербургского света -- Прасковью Юрьевну Кологривову, жену отставного полковника П. А. Кологривова, известную своей бурной энергией (см.:Вигель. Ч. IV. С. 70) и пользовавшуюся большим влиянием в административных кругах столицы (выведена Грибоедовым в "Горе от ума" под именем Татьяны Юрьевны), и Настасью Дмитриевну Офросимову, столь же влиятельную, что и Кологривова (см.: Вяземский. 1929. С. 151--152), и, по отзывам современников, "старуху пресамонравную и пресума-сбродную: требовала, чтобы все и знакомые, и незнакомые ей оказывали особый почет" (Благово. С. 188--189; см. также: Свербеев. Т. 1. С. 260--263). Н. Д. Офросимова изображена в "Горе от ума" под именем Хлестовой и в "Войне и мире" в образе М. Д. Ахросимовой. Характеристика Соллогуба в большей мере относится к Офросимовой.
3 рии, умер в 1830 г.; Соллогуб имеет в виду дом вдовы княгини М. Ф. Барятинской, урожд. Келлер, которая была "в свое время, по общим отзывам, великолепнейшею из дам большого света как по замечательной красоте своей, так и по роскоши, которою она окружала себя" (Инсарский. Ч. II. С. 323).
4 С. М. Виельгорской.
5 А. К. Воронцова-Дашкова приходилась Соллогубу троюродной сестрой (отец Воронцовой-Дашковой, урожд. Нарышкиной, К. А. Нарышкин и отец Соллогуба А. И. Соллогуб были двоюродными братьями).
6 Характеристика, данная Воронцовой-Дашковой Соллогубом, текстуально весьма близка посвященному графине известному стихотворению М. Ю. Лермонтова "К портрету" ("Как мальчик кудрявый, резва...") (1840).
7 Ср. воспоминания Мещерского: "В петербургском обществе в подражание парижскому впервые тогда появились или так называемые дамы высшего круга, отличавшиеся в свете или своею роскошью, или своим положением, или своим умом, или своей красотой, или, наконец, всем этим совокупно, а главное -- множеством своих поклонников (...) Графиня Воронцова, бесспорно, более всех заслуживала <...> наименования львицы (...) Она не имела соперниц" (Мещерский. С. 157).
8 Эту черту Б. Н. Юсупова отмечали современники (см., например: Мещерский. С. 137; ИВ. 1887. N 1. С. 77).
9
10 Ср. записки Инсарского: "Граф Михаил Виельгорский, тесть С(оллогуба), был женат на какой-то свирепой барыне, урожденной Бирон, перед которой положительно трепетал весь дом, начиная с самого Виельгорского" (Инсарский. Ч. II. С. 300).
11 Аполлина (правильнее -- Аполлинария) Михайловна Виельгорская, по отзыву Плетнева, "совершенство мысли и чувства" (Переписка. Т. 1. С. 308), в феврале 1843 г. вышла замуж за А. В. Веневитинова, брата поэта Д. В. Веневитинова, чиновника для особых поручений в канцелярии министерства внутренних дел, впоследствии сенатора. О нем и его взаимоотношениях с Соллогубом существует любопытное свидетельство Инсарского, относящееся к 1850-м гг.: "Между Веневитиновым и С(оллогубом) существовала страшная вражда (...) С(оллогубу) было невыносимо, что Веневитинов, при своем уме, поднимается по лестнице службы и общественного положения, а он, С(оллогуб), одаренный разнородными талантами, не только не поднимается, но постепенно падает" (Инсарский. Ч. II. С. 301).
12 Гоголь сблизился с младшей дочерью Виельгорских Анной после зимы 1843--1844 гг., которую писатель и семья Виельгорских провели в Ницце. 1844--1850 гг. -- время оживленной переписки Гоголя с А. М. Виельгорской, привлекавшей писателя своей внутренней чистотой, высокой духовностью: "Это существо еще небеснее (если только уж возможно) и Софьи Михайловны" (Переписка. Т. 3. С. 32). По свидетельству, исходящему из семьи Виельгорских, в 1849--1850 гг. Гоголь делал предложение Анне Михайловне, но получил отказ: Л. К. Виельгорская считала этот брак невозможным по сословным соображениям (см.:Шенрок. Т. 4. С. 738--742). А. М. Виельгорская стала женой князя Шаховского: "Третья дочь, болезненная, была за одним из князей Шаховских, Александром, и скоро умерла. С мужем ее,служившим на Кавказе, я очень сблизился там, хотя нисколько не симпатизировал ему. Это был какой-то самодур, чрезвычайно самоуверенный, но нисколько не способный к делу" (Инсарский. Ч. II, С. 301).
13 Иосиф Михайлович Виельгорский (см. примеч. 30 к главе II) и Михаил Михайлович, который умер в 1855 г., в возрасте тридцати трех лет, в Крыму, во время войны, занимаясь, по поручению императрицы, благотворительными делами, относящимися к раненым и семействам убитых (см.: Инсарский. Ч. II. С. 300).
14
15 Венский конгресс европейских государств, который завершил войны с Наполеоном, продолжался с сентября 1814 г. по июнь 1815 г.
16 Помолвка С. М. Виельгорской с Соллогубом была объявлена 19 апреля 1840 г. 26 апреля М. Ю. Виельгорский писал Жуковскому: "Вероятно, тебе уже известно важное происшествие в моем семействе. Оно было так неожиданно, некоторым образом наперекор тайных моих желаний и предположений, что первую минуту не знал (и не мог) радоваться или жалеть" (РА. 1902. N 7. Стб. 445). См. об этом: Герштейн. С. 80--82.
17 Дочери Виельгорского входили в ближайшее окружение дочерей Николая I; Аполлинария была с детства дружна с великой княжной Марией Николаевной и любима ею (см.: Герштейн. С. 81).
13 нов был царским духовником.
19 "китайский этикет в залах гордой его родни. В особенности приводил он этим в отчаяние матушку своей жены" (Арнольд. Вып. 1. С. 146).
20 Ср. воспоминания Н. Е. Комаровского: "... Обед (...) состоял из блюд самой утонченной гастрономии, в которой граф Виельгорский считался первостепенным знатоком" (Комаровсий. С. 47).
21 Этот же анекдот сообщает о Виельгорском и П. А. Вяземский (см.: Вяземский. 192 9. С. 157).
22 ре баварского посольства в Петербурге (с июля 1833 г.). В его воспоминаниях есть упоминания о братьях Виельгорских и "пасынке старшего из двух братьев, графе Соллогубе" (PC. 1902. N 1. С. 119).
23 М. Ю. Виельгорский был помолвлен с Е. Г. Строгановой, дочерью Г. А. и А. С. Строгановых, но свадьба эта расстроилась. 28 сентября 1820 г. А. И. Тургенев писал Вяземскому: "Здесь теперь один разговор: о болезни жениха Виельгорского. С тех пор как помолвка сделана и счастие, которого надежда одна животворила его, ему объявлено, он онемел, и несколько дней уже лекарства на него не действуют, и на него нашел род столбняка (...) между тем сегодня уверяли меня, что ему отказали уже или по крайней мере положено отказать" (ОА. Т. 2. С. 77).
24 тузовой, урожд. Бибиковой, был сын Николай, погибший в младенчестве, и пять дочерей: Прасковья (замужем за М. Ф. Толстым), Анна (жена Н. 3. Хитрово), Елизавета (замужем за графом Ф. И. Тизенгаузеном, затем Н. Ф. Хитрово), Екатерина (замужем за князем Н. Д. Кудашевым) и Дарья (замужем за Ф. П. Опочининым). Как оказывается, характеризуя семейство Кутузовых, Соллогуб допускает ряд неточностей.
25 Ср. отзыв П. И. Бартенева, который видел портрет Е. М. Хитрово у ее дочери, Е. Ф. Тизенгаузен: "... собою невзрачная, полная, жирная и походившая лицом на отца фельдмаршала (РА. 1911. N 10. С. 220).
26 "тогдашним модным литератором". К тому же в 1826 г., за два года до смерти, Нелединский-Мелецкий вышел в отставку и поселился у своей дочери в Калуге, так что он не мог бывать у Хитрово, которая вернулась из-за границы в Петербург лишь в 1826--1827 гг. -- после смерти мужа, занимавшего дипломатический пост в Италии. О салоне Е. М. Хитрово см.: Вяземский. 192 9. С. 285--287.
27 Стихи ошибочно приписывались Пушкину, хотя по тону и соответствуют несколько ироническому отношению поэта к адресату, слишком эмоционально выражавшему свою восторженную любовь-поклонение. Существует рассказ А. М. Каратыгиной о том, что эпиграмму "Лиза в городе жила...", сложенную, по преданию, Пушкиным, Е. М. Хитрово услышала от С. А. Соболевского в момент отпевания Пушкина, около его гроба в Конюшенной церкви (PC. 1880. N 7. С. 572). Рассказ этот не представляется достоверным, тем более что Соболевского в 1837 г. не было в Петербурге.
28 Здесь память несколько изменяет Соллогубу: он хлопотал за Герцена (именно через Е. Ф. Тизенгаузен) в 1842 г., с тем чтобы освободить его от подневольного житья в Новгороде; хлопоты увенчались успехом, и Герцену был разрешен переезд в Москву.
29 лем-- апрелем 1839 г. (см.: ЛН. Т. 58. С. 370); опубликовано в 03. 1841, Т. 14. Отд. III.
30 в культурной жизни Петербурга см.: Измайлов Н. В. Пушкин и семейство Карамзиных//Карамзины. С. 11--48.
31Соллогуб был одним из постоянных посетителей вечеров у Вяземского; именно там он читал в октябре 1844 г. повесть "Тарантас" (Переписка. Т. 2. С. 327; см. также: Никитенко. Т. 1. С. 426; Т. 3. С. 20).
32 О "субботах" Одоевского см.: Некролог В. Ф. Одоевского, написанный Соллогубом (Голос. 1869. N 72);Панаев. С. 28;Герцен. Т 9. С. 30;Погодин М. Воспоминание о князе В. Ф. Одоевском//В память о князе В. Ф. Одоевском. М., 1869. С. 56--57; Арнольд. Вып. 2. С. 198--206; Григорович. С. 110--111;Ленц В. Приключения лифляндца в Петербурге//РА. 1878. N 4. Стб. 440--443.
33 Ср. воспоминания Инсарского: "На средине его стола всегда стояла целая батарея всевозможных соусов, собранных со всего земного шара, которые мы иначе не называли, как "ядами", до такой степени они были сильны" (Инсарский. Ч. II. С. 308; см. также: С. 307--310).
34 "В самом конце сороковых годов Н. В. переехал от нас на Никитский бульвар, в бывший дом Талызиной, к графу А. П. Толстому (современный адрес -- Суворовский бульвар, 7. -- И. Ч.). Здесь он уже окончательно поддался тому мистическому направлению, которое, к прискорбию всей России, свело гениальнейшего человека в преждевременную могилу" (Гоголь в восп. С. 413).
35 См. вариант этого рассказа в записи Л. И. Арнольди (Гоголь в восп. С. 475).
36 посланника во Флоренции (А. Н. Демидов и проживал почти постоянно близ Флоренции, на вилле Сан-Донато); для принадлежавшего ему собрания произведений искусства было заложено в 1833 г. в Петербурге специальное здание на Васильевском острове. Демидов покровительствовал ученым и художникам; свою картину "Последний день Помпеи" Брюллов написал по его заказу. В 1840 г. Демидов женился в Риме на родной племяннице Наполеона Матильде, графине де Монфор.
37 даче текста стихотворения. У Лермонтова:
Графиня Эмилия --
Белее, чем лилия...
"столичной красавицей -- белокурой графиней М<усиной>-П<ушкиной>" в доме княгини С. А. Шаховской вспоминал И. С. Тургенев (см.: Лермонтов в восп. С. 228).
38 См. об этом: Смирнова. С. 189.
39 в Вене, затем занимал ряд высоких административных постов в Киеве и Петербурге. Известен своей широкой и разнообразной благотворительной деятельностью. Во время русско-турецкой войны 1877--1878 гг. на свои средства организовал снабжение раненых всем необходимым. См.: ОрнатскаяТ. И. "Дым". О прототипе одного из персонажей//Тургеневский сборник. Т. 2. М.; Л., 1966. С. 174.
40 А. К. Демидова, овдовевшая в 1840 г., вышла замуж за А. Н. Карамзина в июле 1846 г. Этот брак вызвал множество толков в свете. 12 апреля 1846 г. Вяземский писал Жуковскому: "Знаешь ли, что Андрей Карамзин женится на Авроре Демидовой, вдове? В семействе очень довольны этим браком, потому что она хотя несколькими годами и постарее его, но во многих и во всех других отношениях она совершенно милая, добрая женщина и была и будет примерною женою. Зато весь город восстает против этой свадьбы и удивляется, как Демидова может решиться сойти с какого-то своего класса при дворе и, бывши тайною советницею, идти в поручицы?" (PC. 1902. N 10. С. 206). Брак Демидовой и Карамзина оказался несчастливым. См.: Инсарский. Ч. II. С. 291--292.
41 "тифуса" 30 ноября 1846 г. тридцати шести лет, проболев всего четыре дня (РА. 1896. N 3. Стб. 364).
42 Великая княгиня Елена Павловна в предреформенные годы принимала участие в обсуждении вопросов, связанных с предстоящей крестьянской реформой (Комаровский. С. 88).
43 См. примеч. 46 к главе I.
44
45 "Третьего дня бал у гр. Шувалова (...) Великий князь говорил множество каламбуров: полиции много дела (такой распутной масленицы я не видывал)" (Пушкин. Т. 8. С. 29).
46 Любовь Ланжерона к каламбурам отмечает и Ф. Ф. Вигель(см.:Вигель. Ч. VII. С. 192; Ч. VII (приложение). С. 41).
47 "свойственницей": сестра жены Ланжерона, Генриэтта, в первом браке была замужем за Аркудинским.
48 К. Я. Булгаков писал брату 6 июля 1831 г. по поводу смерти Ланжерона: "Граф Ланжерон третьего дня умер (...) Ему было под 80, говорят; верю: ведь он был с Лафаетом в Америке" (РА. 1903. N 12. Стб. 565).
49 Ланжерон вступил в русскую службу в 1790 г. в чине полковника. После Шведской кампании (1808--1809) он участвовал в войнах с Турцией-- 1806--1812 и 1828--1829 гг., в Отечественной войне 1812г., особенно отличился при взятии Парижа.
50 Этот же анекдот см. в записках Вяземского (Вяземский. Т. 8. С. 56--57) и Смирновой (Смирнова-Россет А. О. Автобиография. М., 1931. С. 184--186). Увольнение Ланжерона было вызвано отмеченной Вяземским "нелюбовью его заниматься канцелярскими бумагами".
51
52 ние цензурного комитета целый ряд "сомнительных мест" в повести Соллогуба "Тарантас" (ЦГИА. Ф. 777. Оп. 1. Xs 1771). Через десять лет после выхода первого издания "Тарантаса" (1845) цензура препятствовала включению повести в собрание сочинений Соллогуба, предпринятое в 1855 г.
53 Соллогуб окончил университет в 1834 г. с правом на степень действительного студента; на службу он вступил 19 января 1835 г. в министерство внутренних дел чиновником для особых поручений; 25 мая 1835 г. прикомандирован для донесений при департаменте духовных дел иностранных исповеданий. 3 января 1836 г. был направлен к тверскому гражданскому губернатору А. П. Толстому "для занятий по его усмотрению". (Формулярный список о службе (...) графа Соллогуба//ЦГИА. Ф. 469. Оп. 1. N 235.)
54 М. А. Бакунин, произведенный в 1833 г. в офицеры, получил в начале 1835 г. командировку в Тверь для того, чтобы закупить лошадей для артиллерийской бригады, в которой он служил. По приезде на родину Бакунин сказался больным и на службу больше не вернулся. В декабре 1835 г. он был уволен в отставку. Отец решил определить сына "к гражданским делам"; мечтавший о Московском университете М. А. Бакунин против собственного желания выполнил волю отца, однако вскоре неожиданно для всех уехал в Москву; его внезапный отъезд в семье именовался "бегством из Мекки в Медину" (см.: Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина. М., 1915. С. 88--89; 139--142).
55 "развитие раскола дошло до самой крайней степени (...) как по числу раскольников, так и по чрезвычайному их богатству, так и по их дерзкой самостоятельности" (Рапорт А. С. Норова//РО ГПБ. Ф. 531. N 39. Л. 11--11 об.).
56 Канаус -- плотная шелковая ткань.
57
58 О занятиях Соллогуба тюрьмоведением см.: Воспоминания. 1931. С. 504.