• Приглашаем посетить наш сайт
    Куприн (kuprin-lit.ru)
  • Воспоминания.
    Глава VI

    VI

    Мое назначение камер-юнкером. -- Герцог Максимилиан Лейхтенбергский. -- Великая княгиня Мария Николаевна. -- Царские вечера в Аничковом дворце. -- Оригинальная игра в карты. -- Царская семья. -- Шалости великого князя Константина Николаевича. -- Придворные балы. -- Бал у графа Воронцова-Дашкова. -- Лермонтов. -- Его ссылка на Кавказ. -- Некоторые подробности для его характеристики. -- Тесть и теща мои. -- Образ их жизни. -- Моя первая жена. -- Успех моего "Тарантаса". -- Советы Гоголя. -- Первое представление моей пьесы "Петербургское цветобесие". -- Неудовольствие цесаревича Александра Николаевича. -- Мнение императора Николая Павловича о моем "Та­рантасе". -- Мои вечеринки. -- Граф Д. Н. Блудов. -- Ф. И. Тютчев. -- Знакомство с Ф. М. Достоевским. -- Интерес, возбуждающийся в высшем обществе моими вечеринками. -- Граф Фредро. -- Пианист Леви. -- Вечер в Мраморном дворце, в честь королевы нидерланд­ской. -- Моя пьеса "A propos" и ее успех. -- Праздники в Петергофе.

    Служба моя в Харькове ознаменовалась тем, что я был произведен в следующий чин и получил звание камер-юнкера1­ми, и зимою большею частью жил в Петербурге. Я уже сказал, что время от турецкой кампании 1828 года до крымской войны было едва ли не самой блестящей эпо­хой светской петербургской жизни. При дворце празд­нества сменялись празднествами. Во-первых, состоялось бракосочетание великой княжны Марии Николаевны с герцогом Максимилианом Лейхтенбергским2. Герцог Лейхтенбергский был не только одним из красивейших мужчин в Европе, но также одним из просвещенных и образованнейших принцев. Он всегда относился ко мне с самою благосклонною дружбой, и я могу сказать, что мне не приходилось встретить человека с таким обширным и тонким чутьем всего благородного и прекрасного. Супруга герцога Лейхтенбергского великая княжна Мария Нико­лаевна хотя гораздо ниже ростом, чем августейшая ее сестра, ныне королева Виртембергская, была тем не менее красоты замечательной. Она более всех детей походила лицом на своего царственного родителя Николая Пав­ловича. Одаренная умом замечательным и необыкно­венно тонким пониманием в живописи и скульптуре, она много содействовала процветанию родного искусства3. В ее роскошном дворце строгий этикет соблюдался только во время балов и официальных приемов; в остальное же время великая княгиня являлась скорее радушной хо­зяйкой, остроумной и благосклонной, в среде лиц, наи­более ей приближенных, а также талантливых артистов, всегда имевших к ней доступ и находивших в ней просве­щенную покровительницу. Затем наступило бракосочета­ние великой княжны Ольги Николаевны, отпразднован­ное еще с большею пышностью, так как великая княжна вступала в брак с наследником престола Виртембергского; впрочем, брак этот состоялся гораздо позднее 4. Как известно, после пожара Зимнего дворца 5 государь Николай Павлович переселился, пока дворец отстроивался снова, в Аничковский дворец. Когда не было балов или официальных приемов, к вечернему чаю императри­цы приглашались некоторые сановники и выдающиеся лица петербургского большого света. Государь, обменяв­шись благосклонными словами с каждым из присутствую­щих, садился за карты; но иногда устроивалось следую­щее развлечение, которое государь особенно любил и принимал в нем участие как главное действующее лицо. Из английского магазина во дворец требовались разно­го рода вещи: золотые и серебряные изделия, статуетки, малахитовые чернильницы, разнородные веера, пряжки и т. д. Все эти вещи размещались камер-лакеями на нескольких столах в зале, примыкавшей к гостиной императрицы. После чая государь переходил туда и са­дился перед небольшим столиком, на котором лежала иг­ра карт. Надо сказать, что под каждой из названных мною выше вещей вместо номера лежало название карты: двой­ка бубен, или десятка треф, или валет червей и проч.

    -- Я!., я!., я!.. -- слышались отовсюду возгласы ца­редворцев.

    -- А что дадите? -- добродушно спрашивал, улыба­ясь, государь.

    -- Двести рублей,-- картавя, басил граф Михаил Юрьевич Виельгорский. Он в этих случаях всегда являл­ся "запевалой", если можно так выразиться. Иногда завязывался между гостями спор, они друг другу не усту­пали карты, все набавляя высшую и высшую цену; или же иногда сам государь не соглашался, находя цену не­достаточною, что его всегда очень забавляло. Когда все карты были распроданы, государь вставал и в сопровождении одного из дежурных подходил к столам, на которых были размещены вещи; дежурный камер-юнкер или фли­гель-адъютант называл имена карт, обозначавших вещи, а государь сам лично вручал их выигравшим. Из денег, вырученных за проданные карты, выплачивались вещи, взятые из английского магазина; остальные -- обыкно­венно очень порядочная сумма -- раздавались петербург­ским бедным; таким образом от развлечения великих мира сего богатые крохи доставались беднякам.

    Я уже сказал, что государь каждый вечер играл в кар­ты; партию его составляли приближенные ему сановники или особенно отличаемые им дипломаты. Государь, как известно, был очень нежный отец и любил, чтобы авгус­тейшие его дети окружали его вечером; цесаревич, тогда уже замечательно красивый юноша, великие княжны Ольга Николаевна и Мария Николаевна и великий князь Константин Николаевич; младшие дети их величеств, еще младенцы, оставались во внутренних апартаментах. Вели­кий князь Константин Николаевич всегда отличался большим умом и замечательными способностями, но был нрава очень резвого и любил всякого рода детские ша­лости. Однажды вечером, после того как государь, отпив чай и обойдя, по обыкновению, всех присутствующих с милостивым словом, сел за карточный стол, к другому такому же столу, невдалеке стоявшему, подошли четверо из приглашенных государя, намереваясь также вступить в бой. В ту минуту, что они, отодвинув стулья, собирались сесть за стол, великий князь Константин Николаевич, тогда еще отрок, проворно подбежал и выдернул стул, на который собирался сесть Иван Матвеевич Толстой (впоследствии граф и министр почт). Толстой грузно упал на ковер и, огорошенный этим падением, поднялся с помощью Михаила Юрьевича Виельгорского; великий князь, смеясь, выбежал из комнаты, но государь заметил это маленькое происшествие; он положил на стол свои карты и, обращаясь к императрице, сидевшей невдалеке:

    Встаньте, сударыня! (фр.) -- Ред. ] -- произнес он, возвышая голос для того, чтобы все присутствующие могли расслы­шать то, что он говорил. Императрица поднялась.

    -- Allons demander pardon Ю Иван Матвеевич d'avoir si mal eleve notre fils!.. [(фр-) -- Ред.]

    Великому князю, разумеется, попеняли за эту ша­лость, но Иван Матвеевич был гораздо более его смущен всем этим. Балы при дворе императора Николая Павло­вича отличались не только свойственной русскому двору пышностью, но и большим оживлением. Императрица, еще прекрасная, участвовала в танцах, потом стали появ­ляться красавицы великие княжны и за ними легион хо­рошеньких фрейлин и красивых молодых женщин. Тог­дашний большой свет, несмотря на свою замкнутость, умел и любил веселиться: на него еще не пахнуло ни английской деревянностью, ни французской распущен­ностью; правда, мы и тогда перенимали, по нашей привыч­ке, многое у соседей-европейцев, но все щегольское, красивое, тонкое. Теперь часто, глядя на худосочную ны­нешнюю петербургскую молодежь, я не могу себе пред­ставить, что это -- преемники красавцев Барятинских, Васильчиковых, Исаковых и других. Сколько в них было, кроме красоты, жизни, огня, молодости, задушевности, веселости; не впадая в обычную всем старикам слабость находить, что все существовавшее в наше время было луч­ше, и отдавая справедливость тому, что во многом тепе­решние люди толковее нас, нельзя не сказать, однако, что в нас самые недостатки даже извинялись тем, что мы умели быть молодыми. А женщины? Кто из старо­жилов может говорить без восторга о графине Ворон­цовой-Дашковой, графине Мусиной-Пушкиной, Авроре Карловне Демидовой, княжнах Трубецких, Барятинских, жене Пушкина?.. Нет сомнения, что и теперь в Петер­бурге есть много прелестных и красивых женщин, но меж­ду ними так много замешалось других, от которых как-то тянет меняльной лавочкой или лабазным товаром, что их присутствие как-то невольно отзывается на самых "чисто­кровных".

    Самыми блестящими после балов придворных были, разумеется, празднества, даваемые графом Иваном Во­ронцовым-Дашковым. Один из этих балов остался мне особенно памятным. Несколько дней перед этим балом Лермонтов был осужден на ссылку на Кавказ. Лермон­тов, с которым я находился сыздавна в самых товарище­ских отношениях, хотя и происходил от хорошей русской дворянской семьи, не принадлежал, однако, по рождению к квинтэссенции петербургского общества, но он его лю­бил, бредил им, хотя и подсмеивался над ним, как все мы, грешные... К тому же в то время он страстно был влюблен в графиню Мусину-Пушкину 6 и следовал за нею всюду как тень. Я знал, что он, как все люди, живущие вообра­жением, и в особенности в то время, жаждал ссылки, притеснений, страданий, что, впрочем, не мешало ему ве­селиться и танцевать до упаду на всех балах; но я все-таки несколько удивился, застав его таким беззаботно веселым почти накануне его отъезда на Кавказ; вся его будущность поколебалась от этой ссылки, а он как ни в чем не бывало кружился в вальсе. Раздосадованный, я подошел к нему.

    ­туют! Посмотри, как грозно глядит на тебя великий князь Михаил Павлович!

    -- Не арестуют у меня! -- щурясь сквозь свой лор­нет, вскользь проговорил граф Иван, проходя мимо нас7.

    В продолжение всего вечера я наблюдал за Лермон­товым. Им обуяла какая-то лихорадочная веселость; но по временам что-то странное точно скользило на его лице; после ужина он подошел ко мне.

    -- Соллогуб, ты куда поедешь отсюда? -- спросил он меня.

    -- Куда?.. домой, брат, помилуй -- половина четвер­того!

    ­шишь -- правду?.. Как добрый товарищ, как честный че­ловек... Есть у меня талант или нет?.. говори правду!..

    -- Помилуй, Лермонтов! -- закричал я вне себя,-- как ты смеешь меня об этом спрашивать! -- человек, который, как ты, написал...

    -- Хорошо,-- перебил он меня. -- Ну, так слушай: государь милостив; когда я вернусь, я, вероятно, застану тебя женатым, ты остепенишься, образумишься, я тоже, и мы вместе с тобою станем издавать толстый журнал.

    Я, разумеется, на все соглашался, но тайное скорб­ное предчувствие как-то ныло во мне. На другой день я ранее обыкновенного отправился вечером к Карамзи­ным 8. У них каждый вечер собирался кружок, состояв­ший из цвета тогдашнего литературного и художествен­ного мира. Глинка, Брюллов, Даргомыжский, словом, что носило известное в России имя в искусстве, прилежно посещало этот радушный, милый, высокоэстетический дом. Едва я взошел в этот вечер в гостиную Карамзи­ных, Софья Карамзина стремительно бросилась ко мне навстречу, схватила мои обе руки и сказала мне взвол­нованным голосом:

    ­сал, какая это прелесть! Заставьте сейчас его сказать вам эти стихи!

    Лермонтов сидел у чайного стола; вчерашняя весе­лость с него "соскочила", он показался мне бледнее и задумчивее обыкновенного. Я подошел к нему и выразил ему мое желание, мое нетерпение услышать тотчас вновь сочиненные им стихи.

    Он нехотя поднялся со своего стула.

    -- Да я давно написал эту вещь,-- проговорил он и подошел к окну.

    Софья Карамзина, я и еще двое-трое из гостей окру­жили его; он оглянул нас всех беглым взглядом, потом точно задумался и медленно начал:

    На
    Без руля и без ветрил
    Тихо плавают в тумане...

    И так далее. Когда он кончил, слезы потекли по его щекам [У Висковатова: "Друзья и приятели собрались в квартире Карамзиных проститься с юным другом своим, и тут, растроганный вниманием к себе и непритворною любовью избранного кружка, по­эт, стоя в окне и глядя на тучи, которые ползли над Летним садом и Невою, написал стихотворение "Тучки небесные, вечные странники!..". Софья Карамзина и несколько человек гостей окружили поэта и просили прочесть только что набросанное стихотворение. Он оглянул всех груст­ным взглядом выразительных глаз своих и прочел его. Когда он кончил, глаза были влажные от слез". -- Сост. (Цит. по: Висковатов П. А. Михаил Юрьевич Лермонтов. Жизнь и творчество. М., 1987. С. 300.)], а мы, очарованные этим едва ли не самым по­этическим его произведением и редкой музыкальностью созвучий, стали горячо его хвалить.

    -- C'est du Pouchkine cela [ -- Ред.],-- сказал кто-то из при­сутствующих.

    -- Non, c'est du Лермонтов, се qui vaudra son Pouchki­ne! [Нет, это из Лермонтова, что стоит твоего Пушкина. -- Ред.] -- вскричал я.

    -- Нет, брат, далеко мне до Александра Сергееви­ча,-- сказал он, грустно улыбнувшись,-- да и времени работать мало остается; убьют меня, Владимир!

    Предчувствие Лермонтова сбылось: в Петербург он больше не вернулся9; но не от черкесской пули умер гениальныи юноша, и на русское имя кровавым пятном легла его смерть.

    Две девушки в то время занимали мое воображение: княжна Мария Ивановна Барятинская и графиня Софья Михайловна Виельгорская; княжна Барятинская вышла замуж за князя Михаила Кочубея [­ного французского актера Брессана.], я женился на графи­не Виельгорской. Впрочем, с женитьбой мой образ жизни мало изменился; я, каюсь, не родился домоседом и часто злоупотреблял слабостью, свойственной всем пишущим людям, шататься всюду и везде. Теща моя, графиня Луи­за Карловна, как это было известно всему Петербургу, сильно ко мне не благоволила, но, так как я не обращал внимания на ее замечания, она поручила своему добрей­шему мужу, моему тестю, сделать мне выговор по случаю моих поздних возвращений домой. Это обстоятельство несколько затрудняло Михаила Юрьевича, так как он сам, несмотря на свои почтенные лета, широко пользовал­ся всякого рода приятными развлечениями. Тем не менее граф Виельгорский вошел ко мне однажды в кабинет и, насупившись, сказал мне недовольным голосом:

    -- Послушай, однако, Владимир, это ни на что не похоже! Тебя целыми вечерами до поздней ночи не быва­ет дома. Ну, вчера, например, в котором часу ты вернул­ся домой?..

    -- Да за полчаса, я думаю, до вашего возвращения, Михаил Юрьевич,-- ответил я ему, невольно усмехнув­шись.

    Он прикусил губы и ничего мне на это не ответил, но уже с тех пор никогда более не делал мне никакого рода замечаний. Я должен сказать, что редко кого в жизни так горячо любил, как графа Михаила Юрьевича Виельгорского, и в начале нашего знакомства (я говорю о своих взрослых летах, так как в детстве я часто его видел) он прежде всех и более всех меня к себе привязал. В их доме приемы разделялись на две совершенно по себе различ­ные стороны. Приемы графини Луизы Карловны отлича­лись самой изысканной светскостью и соединяли в ее роскошных покоях цвет придворного и большого света; у графа же Михаила Юрьевича раза два, три в неделю собирались не только известные писатели, музыканты и живописцы, но также и актеры, и начинающие карьеру газетчики (что в те времена было нелегкой задачей), и даже просто всякого рода неизвестные людишки, которыми Виельгорский как истый барин никогда не брезгал 10­лежащий кондитеру Кочкурову)11, и графиня Виельгорская не только не знала об их присутствии в ее доме, но даже не ведала о существовании многих из них. Часто Виельгорский на короткое время покидал своих гостей, уезжал во дворец или на какой-нибудь прием одного из посланников или министров, но скоро возвращался, сни­мал свой мундир, звезды, с особенным удовольствием об­лекался в бархатный, довольно потертый сюртук и прини­мался играть на биллиарде с каким-нибудь затрапезным Самсоновым. Но этот образ жизни -- или, скорее, рез­кость приемов -- родителей моей жены несколько изме­нился со дня нашей свадьбы. Я уже сказал, что мы жили у них же в доме, на особенной, для нас ими отделанной квартире. Мы с женою завтракали и обедали у Виельгорских; в остальное же время сохраняли совершенную неза­висимость в нашем образе жизни, много принимали у себя, и эти два элемента -- светский и артистический -- у нас соединялись в одно целое, в то время редкое и осо­бенно привлекательное. Жена моя, хотя сызмала жила в свете, не любила его; все ее время поглощала ее беззавет­ная, болезненная любовь к детям, имевшая, увы, горькие последствия12. Я всячески старался развлекать ее вообра­жение, для которого мир замыкался там, где речь не шла о пеленках и касторовом масле, тем более что она и пони­мала, и ценила искусства и сама была одарена редкими музыкальными способностями и прекрасно также рисова­ла. По возвращении нашем из заграничного путешествия и появлении имевшего всего более успеха моего сочинения "Тарантас"13, мое литературное положение выдвинулось на первый план; я сделался модным, едва ли не самым модным в России писателем. Надо сказать, что тогда (я говорю о второй половине сороковых годов), за исклю­чением гениального Гоголя, в котором, впрочем, за исклю­чением небольшого круга посвященных, большинство публики еще не ценило достойно его огромного таланта, и Марлинского, бывшего в большой моде14, в русской литературе не было особенно талантливых писателей. Гончаров,Тургенев, Достоевский, Некрасов только начи­нали свое впоследствии блистательное поприще; гигант русского романа Лев Толстой был еще отроком, а его соименник, Алексей Толстой, блестящим гвардейским офицером, и никто тогда не мог в нем предвидеть вдохновенного творца "Иоанна Грозного" 15­ко позже вошел в большую моду. Итак, мой "Тарантас" имел успех, до тех пор неслыханный в книжном деле, и имя мое стало популярно в России. Не могу не сознать­ся, что этот громовый успех имел на мою будущую ли­тературную деятельность самое пагубное влияние. Я стал работать небрежно, увлекаться темой дня или, что всего хуже, лениться. Сколько раз Гоголь сердито укорял меня в моей лени!

    -- Да не пишется что-то,-- говорил я.

    -- А вы все-таки пишите,-- отвечал он мне тем осо­бенным своим добродушно-насмешливым тоном, который он принимал часто, говоря с близкими ему людьми,-- все-таки пишите; возьмите хорошенькое перышко, хоро­шенько его очините, положите перед собою лист бумаги и начните таким образом: "Мне сегодня что-то не пишет­ся". Напишите это много раз сряду, и вдруг вам придет хорошая мысль в голову! за ней другая, третья, ведь иначе никто не пишет, и люди, обуреваемые постоянным вдохно­вением, редки, Владимир Александрович!16

    Но я, увы, не совсем послушался Гоголя, и в этот пе­риод времени, то есть от 1845 года до начала пятидесятых годов, написал множество теперь уже совершенно забы­тых и, впрочем, плохих сочинений17. Некоторые из них, и в особенности театральные пьесы, пользовались хотя временным, но большим успехом; иные из них, как, на­пример, "Букеты, или Петербургское цветобесие", на­влекли на себя после большого успеха громы российской цензуры18­ствовал на представлении и очень остался недоволен; повстречавшись со мною, цесаревич резко выразил мне свое удивление в том, "что камер-юнкер граф Соллогуб может писать сочинения с таким вредным направлени­ем"19. Я, разумеется, согнулся в три погибели и промол­чал, но в душе не мог не подумать, что эта совершенно невинная шутка-водевиль не заслуживала августейшего гнева. Я должен при этом сказать, что этот случай выговора мне цесаревичем был единственный во всей моей жизни, и потом, и всегда, будучи императором, он обхо­дился со мною с особенным благоволением. Государь Николай Павлович пишущих людей вообще недолюбливал, но мои сочинения все читал и относился к ним благосклонно; раз только, глянув на меня тем особен­ным взглядом, от которого самому храброму и уверенному в себе человеку становилось жутко, он сказал мне, "что советует, когда мне еще вздумается описывать губерна­торш, не выводить представленного мною типа в "Тарантасе", который ему сильно не нравится!"20. Теперь это кажется тем более странным, что мои собраты шестиде­сятых годов выдавали и выдают меня до сих пор за ярого крепостника и консерватора!..

    Я уже сказал выше, что у меня по вечерам собирались самые разнородные гости; в комнате, находившейся за моим кабинетом и прозванной мною "зверинцем", так как в ней помещались люди, не решавшиеся не только си­деть в гостиной, но даже входить в мой кабинет, куда, однако, дамы редко заглядывали,-- в этой комнате часто можно было видеть сидящих рядом на низеньком диван­чике председателя Государственного совета графа Блудова и г. Сахарова, одного из умнейших и ученейших в России людей, но постоянно летом и зимой облеченного в длиннополый сюртук горохового цвета с небрежно по­вязанным на шее галстухом, что для модных гостиных являлось не совсем удобным 21. Граф Блудов был одним из выдающихся людей царствований императоров Алек­сандра I и Николая I; человек обширного ума и непреклон­ных убеждений, патриот самой высокой степени, предан­ный престолу, то есть России, родине, он имел то редкое в те времена преимущество над современными ему санов­никами, что и понимал, и видел пользу прогресса, но прогресса Слабой стороной графа Блудова был его характер, раздражительный и желчный; извест­ный остряк и поэт Федор Иванович Тютчев говорил про него: "Il faut avouer que le comte Bloudow est le modХle des chrИtiens: personne comme lui ne pratique l'oubli des injures... qu'il a fait lui-mЙme!" [Следует признать, что граф Блудов -- образцовый христианин: никто не умеет, как он, забыть оскорбления... нанесенные им са­мим! (фр.) -- Ред.]. И действительно, бывало, в минуту вспыльчивости граф Блудов разнесет так, что хоть святых вон выноси, а потом, глядь, уже все позабыл и с ласковою улыбкою снова с вами заговаривает. После графа Блудова осталось трое детей : старшая дочь, ка­мер-фрейлина графиня Антуанета Дмитриевна, известная всему Петербургу своею- набожностью, благотворительностью и ярым славянофильством; граф Вадим Блудов, человек очень милый и умный, но наследовавший до неко­торой степени раздражительность отца, и, наконец, дру­гой брат Андрей, уже много лет российский посланник при бельгийском дворе. Я назвал только что Федора Ивановича Тютчева; он был одним из усерднейших посе­тителей моих вечеров; он сидел в гостиной на диване, окруженный очарованными слушателями и слушательни­цами. Много мне случалось на моем веку разговаривать и слушать знаменитых рассказчиков, но ни один из них не производил на меня такого чарующего впечатления, как Тютчев. Остроумные, нежные, колкие, добрые слова, точно жемчужины, небрежно скатывались с его уст. Он был едва ли не самым светским человеком в России, но светским в полном значении этого слова. Ему были нужны, как воздух, каждый вечер яркий свет люстр и ламп, веселое шуршанье дорогих женских платьев, говор и смех хорошеньких женщин. Между тем его наружность очень не соответствовала его вкусам; он собою был дурен, небрежно одет, неуклюж и рассеян; но все, все это исче­зало, когда он начинал говорить, рассказывать; все мгно­венно умолкали, и во всей комнате только и слышался голос Тютчева; я думаю, что главной прелестью Тютчева в этом случае было то, что рассказы его и замечания coulaient de source [ (фр.).-- Ред.], как говорят французы; в них не было ничего приготовленного, выученного, придуманно­го. Соперник его по салонным успехам, князь Вяземский хотя обладал редкой привлекательностью, но никогда не славился этой простотой обаятельности, которой отличал­ся ум Тютчева. У меня в то время собирались все тузы русской литературы. Я уже называл Тютчева, Вяземского и Гоголя; кроме них, часто посещали меня добрейший и всеми любимый князь Одоевский, Некрасов, Панаев, ко­торого повести были в большой моде в то время, Бенедик­тов, Писемский. Изредка в "зверинце" появлялась высо­кая фигура молодого Тургенева; сухопарый и юркий Гри­горович был у нас в доме как свой, также и Болеслав Маркевич. Один, всего один раз мне удалось затащить к себе Достоевского. Вот как я с ним познакомился. В 1845 или 1846 году я прочел в одном из тогдашних изданий повесть, озаглавленную "Бедные люди" 23. Такой оригинальный талант сказывался в ней, такая простота и сила, что повесть эта привела меня в восторг24.

    Прочитавши ее, я тотчас же отправился к издателю журнала, кажется Андрею Александровичу Краевскому, осведомиться об авторе; он назвал мне Достоев­ского и дал мне его адрес. Я сейчас же к нему поехал и нашел в маленькой квартире на одной из отдаленных петербургских улиц, кажется на Песках26­ловека, бледного и болезненного на вид. На нем был одет довольно поношенный домашний сюртук с необыкновенно короткими, точно не на него сшитыми рукавами. Когда я себя назвал и выразил ему в восторженных словах то глубокое и вместе с тем удивленное впечатление, кото­рое на меня произвела его повесть, так мало походившая на все, что в то время писалось, он сконфузился, смешался и подал мне единственное находившееся в комнате ста­ренькое, старомодное кресло. Я сел, и мы разговорились; правду сказать, говорил больше я -- этим я всегда гре­шил. Достоевский скромно отвечал на мои вопросы, скромно и даже уклончиво. Я тотчас увидел, что это на­тура застенчивая, сдержанная и самолюбивая, но в выс­шей степени талантливая и симпатичная. Просидев у него минут двадцать, я поднялся и пригласил его поехать ко мне запросто пообедать.

    Достоевский просто испугался.

    -- Нет, граф, простите меня,-- промолвил он расте­рянно, потирая одну об другую свои руки,-- но, право, я в большом свете отроду не бывал и не могу никак ре­шиться...

    -- Да кто вам говорит о большом свете, любезней­ший Федор Михайлович,-- мы с женой действительно принадлежим к большому свету, ездим туда, но к себе его не пускаем!

    Достоевский рассмеялся, но остался непреклонным, и только месяца два спустя решился однажды появиться в моем "зверинце" 27

    Я уже сказал, что кроме моих собратьев и других ар­тистов у меня бывало на вечерах множество людей санов­ных, придворных и светских; их привлекало, во-первых, то, что они могли вблизи посмотреть на это в те времена диковинное явление "русских литераторов", им, по их воспитанию на иностранный лад, совершенно чуждое, но в особенности потому, что я устроил эти вечера един­ственно ввиду того, чтобы собирать у себя именно этих писателей, живописцев, музыкантов, издателей тогдаш­них газет и журналов, и вообще людей, близко связан­ных и с родным, и с иностранным искусством, и потому нисколько не желал, чтобы люди чисто светские бывали на этих вечерах. Этого, разумеется, было достаточно, чтобы "весь Петербург" стремился ко мне. Теперь мне часто становится смешно, когда я вспоминаю все ухищре­ния, употребляемые в то время некоторыми дипломатами, убеленными сединами сановниками, словом, цветом тог­дашнего петербургского общества, чтобы попасть ко мне. О женщинах нечего и говорить; с утра до вечера я полу­чал раздушенные записки почти всегда следующего со­держания: "Милейший граф, я так много наслышалась о ваших прелестных вечерах, что чрезвычайно интересуюсь и желаю побывать на одном из них! Прошу, умоляю вас, если это нужно, назначить мне день, в который я могу приехать к вам и увидеть вблизи всех этих знаменитых и любопытных для меня людей. Надеюсь и т. д." Но женщинам самым милым и высокопоставленным мне при­ходилось наотрез отказывать, так как их появление при­вело бы в бегство не только мой милый зверинец, но и многих посетителей кабинета. Только четыре женщины, разумеется, исключая родных и Карамзиных, допуска­лись на мои скромные сборища, а именно: графиня Ростопчина, известная писательница, графиня Александ­ра Кирилловна Воронцова-Дашкова, графиня Мусина-Пушкина и Аврора Карловна Демидова 29. Надо сказать, что все они держались так просто и мило, что нисколько не смущали моих гостей. Между нами было условлено, что туалеты на них будут самые скромные; они этому, правда нехотя, подчинялись, и раз только Аврора Кар­ловна Демидова, которой, едучи на какой-то бал, взду­малось завернуть к нам по дороге, вошла в гостиную в бальном платье. Правда, платье было темное, бархатное, одноцветное, но на обнаженной шее сиял баснословный демидовский бриллиант, стоивший, кажется, более мил­лиона рублей ассигнациями.

    -- Аврора Карловна, что вы это надели, помилуйте! Да они все разбегутся при виде вас! -- идя ей навстречу, смеясь, закричал я, указывая на ее бриллиант.

    -- Ах, это правда! -- с таким же смехом ответила мне Демидова и, поспешно отстегнув с шеи свое ожерелье, положила его в карман.

    одного кушанья, какого-нибудь гомерических размеров ростбифа или двух-трех зажаренных ин­деек; они запивались простым красным столовым вином. Гости мои, наговорившись досыта, кушали с большим аппетитом. После ужина все разъезжались до следующего вечера. Упоминая некоторые из имен лиц, посещавших мои вечера, я забыл назвать двух моих близких прияте­лей: известного всему Петербургу комического писателя польского происхождения графа Фредро, и не менее его любимого всеми пьяниста ЛИви, одно имя которого объ­ясняет его происхождение. Граф Фредро имел редко талантливую натуру и поражал своим блестящим остро­умием, но грешил тем же, чем и я, то есть на пустяки дня и моды тратил свое дарование 30. Он был одним из лю­бимейших завсегдатаев Михайловского дворца, где, по­ощряемые редкою благосклонностью и замечательным государственным умом августейшей хозяйки, собирались все выдающиеся люди прошлого царствования. После мятежа 1863 года32 он некоторое время проживал за границею33­жался напроказничать. Однажды, в доме одного из самых ярых польских патриотов, его попросили что-нибудь сыграть. Он сел за фортепиано и с обычным своим талан­том исполнил две шопеновские вещи; потом грянул "Еще Польша не сгинела", но в то время, что левой рукой он "валял" куплеты "К отчизне",-- правой на высоких нотах он отчетливо наигрывал одну из любимейших и задушевных русских песен. Паны расходились.

    -- Что это? Что это вы делаете? -- гневно обратился к нему хозяин. -- Как теперь, в такое тяжелое для нас время, вы в моем доме играете популярные русские песни и соединяете их...

    -- Это чтобы дать вам понятие о родстве славянских мелодий,-- вкрадчиво улыбаясь, возразил ЛИви.

    Живой, как огонь, вертлявый, маленький и безобраз­ный лицом, ЛИви пользовался, однако, большими успеха­ми у женщин, и если он, как Шопен, не умер на руках двадцати очарованных им женщин34 , то единственно потому, что он еще жив до сих пор. Хотя его нельзя по таланту сравнивать с полубогами фортепианного искус­ства, как Антон Рубинштейн и Лист, он все-таки может считаться одним из первоклассных европейских пьянистов; но я полагаю, что ни один из самых знаменитых его собратов не может с такою легкостью и оригинальностью перемешивать на своем инструменте самые разнородные мелодии, придавая им, однако, что-то схожее между со­бою, чуть ли не родственное.

    "Таранта­са" я увлекался вопросами дня и, если можно так выра­зиться, "поставлял" ко двору и модным гостиным разные пьесы и Ю propos 35 в стихах и прозе, теперь не только всеми, но даже мною забытые... Одна из таких импрови­заций осталась мне особенно памятна. Дело было тотчас по окончании Крымской кампании. Королева нидерланд­ская Анна Павловна прибыла в Петербург для свидания с своим царственным племянником 36 . По этому случаю при дворе и у великой княгини приготовлялись самые великолепные празднества.

    Особенно много в Петербурге говорилось о предпо­лагаемом приеме в Мраморном дворце у великого князя Константина Николаевича. Накануне этого праздника, утром, один из адъютантов великого князя приехал ко мне от имени великой княгини Александры Иосифовны с приглашением тотчас явиться к ее высочеству. Я по­спешил в Мраморный дворец. Великая княгиня меня сей­час же приняла.

    -- Любезный граф,-- сказала мне великая княгиня с обычной своей благосклонностью,-- вы должны нас вы­ручить. Вот в чем дело. Вы знаете, что назавтра у нас назначено празднество в честь королевы нидерландской. Государь и императрица уже извещены об этом, а между тем у нас еще ничего не готово... все, что мы придумали, нам не удается...

    ­сочества,-- ответил я,-- но мне приходится сожалеть о том, что осталось до праздника так мало времени...

    -- Это уже ваше дело,-- смеясь, прервала меня вели­кая княгиня,-- je vous donne carte blanche, mais faites vite et surtout faites bien!.. [ Даю Вам полную свободу действий, но делайте быстро и, что особенно важно,-- хорошо!., (фр.) -- Ред.]

    Я откланялся и прямо из Мраморного дворца отпра­вился к Вере Самойловой. Петербургские старожилы еще помнят эту прелестную и высокоталантливую артистку, сестру знаменитого русского актера Василия Васильевича Самойлова. В двух словах я ей объяснил, в чем дело, и рассказал ей о пьесе-экспромте, зарождавшейся у меня в голове. Она, разумеется, обещала мне свое содействие. В следующий вечер, как на грех, она играла на Александ­рийской сцене 37­мять и понятливость, я, уже несколько успокоенный, по­ехал к себе домой и принялся за работу. По мере того что я исписывал несколько листов, я посылал их к Вере Васильевне с простыми помарками, как ей одеться, войти на сцену и т. д. Разумеется, в пьесе действующих лиц было только двое -- Самойлова и я; на содействие других в такое короткое время нечего было рассчитывать -- они бы все перепутали.

    В тот же вечер, то есть накануне представления, мне пришлось на несколько часов оторваться от работы, так как великая княгиня пожелала, чтобы я присутствовал на генеральной репетиции живых картин в Мраморном дворце. Около полуночи я опять вернулся домой и снова засел за работу. Утром, часов около десяти, я послал к Самойловой последние страницы оконченной мною импровизации, а сам как сноп свалился на диван и про­спал мертвым сном несколько часов. Затем я оделся и поехал в Мраморный дворец. Приняв последние прика­зания от великой княгини и сделав, с своей стороны, раз­ные распоряжения насчет предстоящего представления, я отправился в отведенную мне комнату и стал гримиро­ваться и одеваться. Несколько времени спустя кто-то постучался ко мне в дверь.

    -- Кто там еще? -- раздраженно крикнул я; от уси­ленной работы, суеты, шума, разговоров у меня начина­ла ходить кругом голова.

    -- Я,-- ответил мне веселый голос; дверь отворилась, и в комнату вошла Самойлова.

    Я вскочил со стула и отступил в восторге на шаг. Как она все поняла, эта несравненная артистка!.. Все: одежда, прическа, гримировка,-- все не только соответ­ствовало идеалу ее роли -- оно превосходило этот идеал! И как хороша была она в этом кокошнике, в этом полу­русском, полумифическом наряде.

    ­мироваться и одеваться.

    -- Знаю и свою, и вашу, потому что вы, нервный че­ловек, вероятно, уже все перезабыли!..

    Нас пришли уведомить, что пора начинать. Читатели не забыли, что праздник был устроен в честь нидерланд­ской королевы, и потому нужно было, разумеется, в моей наскоро скомканной пьесе упомянуть о Голландии, Саардаме38, Петре Великом и русском флоте, так как пьеса игралась у генерал-адмирала русского флота39. Я изобразил старого русского моряка (я исполнял эту роль), к которому является гений России, и в длинном мо­нологе, потом превратившемся в диалог между двумя действующими лицами, рассказывается славная история великого преобразователя и русского флота; затем хоры и живая картина.

    ­ной, хотя успех имела большой, но разыграли мы ее, скромность в сторону, превосходно; впрочем, я всегда играл свои пьесы лучше, чем их писал. Но в этом случае это был настоящий tour de force [Подвиг (фр.).-- Ред. ], так как мы не только не репетировали своих ролей, но даже ни разу не прочли вместе пьесы. Между тем каждую минуту зрители преры­вали нас аплодисментами, и какие зрители! -- государь, императрица, королева нидерландская, августейшие хозя­ева, все великие князья и великие княгини, иностранные принцы, находившиеся тогда в Петербурге, и цвет боль­шого петербургского света.

    По окончании представления государь соизволил меня поздравить с успехом и сам подвел меня к королеве Анне Павловне. По-русски, чисто карамзинским слогом начала столетия королева благосклонно выразила мне удоволь­ствие, доставленное ей только что прослушанной пьесой, потом, переменив разговор, уже по-французски, королева сказала мне, что живо помнит моего отца, который в детстве разделял ее игры и игры ее августейших братьев и сестер.

    ­лись праздниками; один из них выдался особенно ори­гинальным. Не помню теперь, где он происходил -- в Пе­тербурге или в Петергофе, но помню наверное, что в большом парке была устроена настоящая голландская kermesse [Ярмарка с народными увеселениями (во Фландрии) (фр.).-- Ред.]; красивейшие и знатнейшие петербургские да­мы сидели за щегольскими лавочками и продавали всякую дрянь в них, но, правда, на вес золота. Самою изящною из них была лавочка великой княгини Марии Николаев­ны. Великая княгиня облеклась в голландский костюм по этому случаю, и прическа ее, и головной убор, чисто голландские, sentaient le terroir [Носили отпечаток местного колорита -- Ред.], по французскому выражению. Этот головной убор необыкновенно шел к пластически правильным и красивым чертам великой кня­гини.

    Примечания:

    VI. 1 См. примеч. 51 к главе IV.

    2 Великая княгиня Мария Николаевна вступила в брак с Макси­милианом, герцогом Лейхтенбергским, в 1839 г.

    3

    4 Великая княгиня Ольга Николаевна 1 июля 1846 г. сочеталась браком с наследным принцем Вюртембергским, впоследствии королем Карлом I.

    5 Пожар в Зимнем дворце возник в ночь с 17 на 18 декабря 1837 г. См. запись в дневнике А. В. Никитенко(Никитенко. Т. 1. С. 202).

    6 Э. К. Мусину-Пушкину. См. о ней примеч. 37 и 38 к главе IV. В своих воспоминаниях о Лермонтове Соллогуб смешивает собы­тия, относящиеся к 1840 и 1841 гг. Этот рассказ Соллогуба отно­сится к тому балу у Воронцовых, о котором Лермонтов писал А. И. Би­бикову в конце февраля 1841 "... Приехав сюда, в Петербург, на половине масленицы, я на другой же день отправился на бал к г(рафине) Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким. Что делать? Кабы знал, где упасть, соломки бы подостлал" (Лермонтов. Т. 4. С. 424). Несколько иначе говорится об этом бале в написанной Висковатовым биографии Лермонтова. См.: Висковатов. С. 329--330.

    8 Поскольку бальный эпизод у Воронцовых-Дашковых отно­сится к 1841 г., то визит Соллогуба к Карамзиным должен быть датирован февралем 1841 г. Вместе с тем об этом же эпизоде Солло­губ рассказывал Висковатову, имея в виду прощальный вечер у Карам­зиных в мае 1840 г., когда Лермонтов отправлялся в ссылку на Кавказ за дуэль с Э. де Барантом. Вариант, рассказанный Висковатову, более достоверен.

    9 Существует записанный П. А. Висковатовым рассказ А. М. Вене­витиновой о том, что перед своим отъездом на Кавказ Лермонтов после посещения известной гадалки А. Ф. Кирхгоф был "чрезвычайно грустен и говорил о близкой, ожидавшей его смерти" (см.: Виско­ватов. С. 332).

    10 То же отмечал и Д. В. Григорович (Григорович. С. 113). О приемах у Виельгорских см.: Мещерский. С. 155--157.

    11

    12 О вечерах Соллогуба см.: Переписка. Т. 1. С. 169, 188, 313; РА. 1877. N 8. С. 430; Соколов П. П. Воспоминания. Л., 1930. С. 92--93; 124--126.

    13 Речь идет об отдельном издании "Тарантаса", осуществлен­ном в 1845 г.

    14 Наибольшая популярность А. А. Бестужева-Марлинского отно­сится к 1830-м гг.

    15 Во второй половине 1840-х г. (с декабря 1840 г.) А. К. Толстой служил во Втором отделении собственной его императорского величества канцелярии, занимаясь вопросами законодательства; в военную службу он вступил во время Крымской войны 1855-- 1856 гг. -- в 1855 г. майором в стрелковый полк. "Смерть Иоанна Грозного" (1866) -- первая из пьес драматической трилогии Толстого, за ней следовали "Царь Федор Иоаннович" (1868) и "Царь Борис" (1870).

    16 "Я прочел ваш "Тарантас" еще с большим удовольствием в печати, чем прежде в рукописи. У вас все зреет вместе: и ум, и слог, и наблюдательность, и мысли. Вам нужно только не останавливаться и писать. Все будет у вас обдумываться, соображаться и устраиваться во время самого писа­ния. Христа ради, не давайте заснуть вашей деятельности на этом поприще" (Гоголь. Т. 13. С. 28).

    17 Соллогуб имеет в виду главным образом драматические сочине­ния -- водевили 1845--1850 гг. Проза 1845--1846 гг., в пределах новой темы (рассказы из провинциальной жизни), разрабатывала прежние круг идей и систему образов.

    18 В цензурных делах какие-либо указания на этот счет отсутст­вуют. Пьеса была представлена в цензуру 28 сентября 1845 г., а 22октября уже получила одобрение (см.: ЦГИА. Ф. 497. Оп. 1. Ед. хр. 10428; 10439; Ф. 780. Оп. 1. Ед. хр. 22).

    19 Первое представление водевиля "Букеты, или Петербургское цветобесие" состоялось 7 ноября 1845 г. на сцене Александрийского театра. Выведенный в пьесе образ бедного чиновника, не сумевшего угодить своему начальнику и потому лишившегося места, ставил Соллогуба (хотя и чисто внешне) в один ряд с писателями гоголевской, "натуральной" школы, объявленной официальной критикой "вредным" направлением.

    20 О повести в целом Николай I отзывался одобрительно. См. пись­мо А. О. Смирновой Гоголю от 19 июня 1845 г. (PC. 1890. N 6. С. 642).

    21 "Одоевский втянул за собою к Соллогубу Краевского и Саха­рова, которые странно выглядели в этой светской толпе",-- заметил Плетнев в письме к Гроту (Переписка. Т. 1. С. 208). См. также: Панаев. С. 89. Об одном из визитов к Соллогубу И. П. Сахаров упоминает в своих записках (см.: РА. 1873. N 6. Стб. 962).

    22 У графа Блудова было четверо детей; Соллогуб забыл назвать дочь Лидию.

    23 Роман "Бедные люди" был опубликован в изданном Н. А. Не­красовым "Петербургском сборнике", увидевшем свет 21 января 1846 г. Однако Соллогуб, видимо, познакомился с романом еще до его публикации -- в 1845 г., так же как Григорович, Панаев, Некрасов, Белинский, Анненков и др. (см.: Достоевский. Т. 1. С. 465-- 466). 16 ноября 1845 г. Достоевский сообщал брату об огромном впечатлении, которое "Бедные люди" произвели на Соллогуба (см.: Достоевский. Т. 28 (1). С. 115).

    24 "Он (Соллогуб. -- И. Ч.) "Бедными людьми" Достоевского,-- вспоминал Панаев,-- и приставал ко всем нам: "Да кто это такой этот Достоевский? Бога ради, покажите его, познакомьте меня с ним!"" (Панаев. С. 132).

    25 В ОЗ Краевского в 1846 г. были напечатаны "Двойник" и "Господин Прохарчин".

    26 В конце 1845 г. Достоевский жил не в районе Песков (ныне -- Смольнинский район), а на Владимирском проспекте, угол Граф­ского переулка (современный адрес -- Владимирский проспект, 11, угол ул. Марии Ульяновой).

    27 1 февраля 1846 г. Достоевский писал брату: "Я, брат, пустился в высший свет" (Достоевский. Т. 28 (1). С. 117). О своих визитах к Соллогубу Достоевский упоминает в письме А. Е. Врангелю от 4 октября 1859 г. (там же. С. 344).

    28 Достоевский познакомился с Петрашевским весной 1846 г.; посещал его собрания довольно регулярно с весны 1847 г. В апреле 1849 г. Достоевский в числе прочих участников кружка Петрашевского был арестован.

    29 ­топчиной содержится в воспоминаниях А. В. Мещерского, относя­щихся к началу 1840-х гг. (Мещерский. С. 136). О А. К. Ворон­цовой-Дашковой, Э. К. Мусиной-Пушкиной, А. К. Демидовой см. примеч. 5--7, 37. 40 к главе IV.

    30 его, и большой карьеры Фредро не сделал. Более всего он известен как завсегдатай литературно-музыкальных салонов Петербурга (см.: Григорович. С. 113). Фредро был очень дружен с семейством Виельгорских. Доверительные отношения связывали его с С. М. Соллогуб; см. ее письмо к Фредро от 1 (13) января 1869 г. из Висбадена: ЦГАОР. Ф. 695. Оп. 1. N 148.

    31 По свидетельству Н. Е. Комаровского, "великая княгиня Елена Павловна очень благоволила к гр(афу) Фредро, и он постоянно устраивал у нее живые картины и ставил сочиненные им театральные пьесы, в которых участвовала молодежь как царской фамилии, так и всего избранного петербургского общества. Леви на этих вечерах заведовал музыкальною частью" (Комаровский. С. 87). Рукописи пьес Фредро хранятся в ЦГИА (Ф. 1076).

    32 Речь идет о Польском восстании 1863--1864 гг.

    33 В 1864 г. Фредро познакомился в Баден-Бадене с Тургеневым; принимал участие в музыкальных вечерах в доме П. Виардо, писал декорации и эскизы костюмов для оперетт Виардо, написанных на либретто Тургенева.

    34 "Дыме"Тургенева: "... княгиня Babette, та самая, у кото­рой на руках умер Шопен (в Европе считают около тысячи дам, на ру­ках которых он испустил дух)" (Тургенев. Т. 9. С. 147). У смертно­го одра Шопена находились его сестра Людвика и Дельфина Потоцкая.

    35 Сочинения Ю propos -- сочинения на случай, на злобу дня, при­уроченные к какому-либо местному событию.

    36 Королева нидерландская прибыла в Петербург 10 ноября 1855 г. -- до окончания Крымской войны, завершившейся в 1856 г.; царственный племянник -- великий князь Константин Николаевич.

    37 В. В. Самойлова в это время уже покинула сцену; в 1853 г. она вышла замуж за офицера А. М. Мичурина; Николай не позволил Мичурину оставить службу, и Самойловой пришлось отказаться от артистической карьеры: жена гвардейца не могла играть на сцене. Не­обыкновенный талант В. Самойловой и ее старшей сестры Надежды Соллогуб воспел в стихах, прочитанных 4 марта 1851 г. на спектакле в Александрийском театре, данном в честь сестер Самойловых (см.: Петербургские полицейские ведомости. 1851. N 541).

    38

    39 ­тина для морской службы; в 1855 г. Константин Николаевич, генерал-адмирал, был управляющим флотом и морским ведомством на правах министра.

     

    Раздел сайта: