• Приглашаем посетить наш сайт
    Фет (fet.lit-info.ru)
  • Воспоминания.
    Глава VIII

    VIII

    Воцарение императора Александра Николаевича. -- Коронация. -- Герцог де Морни. -- Поездка моя за границу для осмотра иностранных театров по поручению министра двора. -- Знакомство с Россини. -- Завтрак у него. -- Г-жа Фодор-Менвиелль. -- Необычайный концерт. -- Свидание с Александром Дюма-отцом. -- Его обеды и собиравшееся на них общество. -- Александр Дюма-сын и его отношения к отцу. -- Ве­чера русской княгини. -- Жорж Занд. -- Ее связь с Жюлем Сандо. -- Фредерик Леметр. -- Генрих Мюржер. -- Парижская гризетка того вре­мени,-- "Jardip Bullier" [Сад Бюлье (фр.).-- Ред.]. -- Эдмонд Абу. -- Принцесса Матильда. -- Г-жа Калерджи. -- Баденские сезоны. -- Мейербер. -- Анекдот про Вольтера и Пирона. -- Знакомство со Скрибом. -- Обер. Анекдоты про него.

    С воцарением императора Александра II точно чем-то светлым повеяло на Россию. В обществе и даже в народе стали громко говорить о великих преобразованиях, заве­щанных императором Николаем своему преемнику. Моло­дой император в воображении народном представлялся полубогом, от которого ожидались милость и свет1. Ко­ронация их величеств, императора Александра Николае­вича и императрицы Марии Александровны, состоялась в Москве 26 августа 1856 года с обычным церемониалом и пышностью. Я должен был нести на ней двойную служ­бу: придворную, в качестве камергера, и потом, на меня была также возложена обязанность описать, как историо­граф, торжество коронации. Но семейный траур помешал мне официально присутствовать на церемонии: тесть мой граф Виельгорский скончался накануне дня коронации2 . О празднествах придворных, данных в то время в Москве, трудно сказать что-нибудь новое: они, как всегда, своим великолепием и изяществом превосходили все, что может представить себе воображение. Но и чрезвычайные пос­лы, аккредитованные для этого торжества европейскими дворами, соперничали между собою роскошью баснослов­ной. Особенно между ними отличался чрезвычайный по­сол от французского двора, побочный брат императора Наполеона III, герцог де Морни, впрочем, кажется, быв­ший в то время еще графом 3. Человек ума самого обшир­ного и самого тонкого, обладавший самой изящной, безу­коризненной светскостью, редким самообладанием и мерой во всем, де Морни был, без сомнения, замечатель­нейшим из людей, окружавших императора Наполео­на III. Проживая во время изгнания последнего (извест­но, что принц Людовик Наполеон, впоследствии импе­ратор, после двойного неудачного восстания был заточен в крепость -- из которой, впрочем, бежал -- и изгнан из Франции) 4 в Париже, де Морни с другими приверженца­ми принца -- Персиньи, Клери и т. д. -- осторожно под­готовлял новое возвращение принца, состоявшееся в 1848 году и имевшее, как известно, самые блестящие для прин­ца и его друзей последствия. Авантюрист по случаю, го­сударственный человек по призванию, де Морни во все время, что находился влиятельнейшим лицом наполео­новского правительства, служил если не всегда добросо­вестно, то всегда усердно своему государю.

    Никто лучше его не знал людских слабостей, никто ловче его ими не пользовался. Во Франции уже создалось поверье, что с его смертью, последовавшей в 1864 году [1865 году. -- Сост.], звезда царствования Наполеона III стала блекнуть. Его посольство на коронации императора Александра Нико­лаевича имело также большое влияние и на его судьбу; так, вскоре после коронации он женился на русской княж­не Трубецкой, родной племяннице княгини Марии Ва­сильевны Воронцовой 5.

    По окончании коронации министр императорского двора граф Владимир Федорович Адлерберг, желая ввести некоторые изменения и реформы в управление императорских театров, возложил на меня поручение осмотреть и ознакомиться с управлениями больших ино­странных театров в Вене, Лондоне, Берлине и Париже. Я сперва отправился в Париж 6 и, прежде чем начать изу­чать театральное управление, решил, что сперва мне нуж­но познакомиться с главными в них деятелями, т<о> е<сть> драматическими писателями и композиторами, A tout seigneur tout honneur [По месту и почет (фр.).-- Ред.7. Уже того было достаточно, что я -- зять графа Виельгорского, с которым Россини в продолжение всей жизни находился в особенной дружбе, чтобы он меня принял, что называет­ся, с распростертыми объятиями. Меня совершенно оча­ровал его блестящий ум и редкая в таком старике, не­сколько подтрунивающая над всеми, веселость; память его тогда замечательно сохранилась.

    -- Любезный граф,-- обратился ко мне Россини, ког­да я, просидев около часу, встал и начал с ним прощать­ся,-- скажите мне, любите ли вы макароны?

    -- Да, очень люблю,-- ответил я, несколько озада­ченный этим вопросом Ю brШle-pour point [В упор (фр.).-- Ред.].

    -- Ну, так приезжайте завтра со мной пообедать; я вас попотчую такими макаронами, каких вы отроду не едали; я приготовляю их сам, и потом вы послушаете пение такой певицы, каких более нет в Европе...

    Я, разумеется, с благодарностью принял приглашение и с нетерпением стал дожидаться будущего вечера. Если мысль покушать макарон, приправленных знаменитой ру­кой, начертавшей бессмертные страницы "Вильгельма Телля" и "Севильского цирюльника", льстила моему самолюбию, любопытство мое было сильно затронуто обещанием маэстро дать мне возможность послушать пе­ние какой-то неведомой мною певицы. За несколько ми­нут до назначенного мне хозяином часа, я звонил уже у его крыльца. Я нашел Россини, как и накануне, живым, любезным, улыбающимся. На нем был надет просторный черный фрак, а шею его плотно обхватывал старомодный, белый жабо с огромным бантом. Лицом, походкой, ростом он необыкновенно походил на моего тестя -- своего друга графа Виельгорского; даже его рыжеватый парик казался мне точно снятым с головы Виельгорского. Поздоровав­шись со мною, Россини подвел меня к дивану, с которого навстречу мне привстало самое фантастическое существо. То была старушка лет за семьдесят 8, в розовом шелковом платье и с букетом свежих роз, приколотых к ее полуоб­наженной, шафранного цвета, совершенно высохшей гру­ди. С своим сильно набеленным и нарумяненным лицом, густо наведенными сурьмою бровями и седыми в крутые завитки причесанными волосами старушка необычайно походила на старинную саксонскую или севрскую статуетку.

    -- Madame Fodor-Mainvielle! -- торжественно про­возгласил Россини, почтительно наклоняя голову перед старушкой. -- C'est tout dire, n'est-ce pas? [Этим все сказано, не так ли? (фр.) -- Ред. ]

    Я поклонился, согнулся, уничтожился, но, греха таить нечего, сильно разочаровался...

    Я знал, что г-жа Фодор-Менвиелль была знаменитей­шею европейской певицей, но... в начале нынешнего сто­летия, чуть ли даже не в конце прошлого9. Я с ужасом себя мысленно спросил, неужели эта старая развалина станет петь?.. Сначала мы пообедали, и пообедали пре­красно, макароны оказались действительно восхититель­ными, и Россини с большим удовольствием выслушивал мои искренние похвалы; в эту минуту, я уверен, он гораздо более гордился удавшимся им самим сваренным блюдом, чем увертюрой оперы "Семирамида". Кофе мы пили в гостиной, но курить г-жа Фодор мне не разреши­ла; по старой памяти, она терпеть не могла табачного ды­ма. Но приятным разговором мы после обеда занимались недолго; Россини встал и, весело подмигнув устарелой певице, промолвил:

    -- Eh bien, ma petite, au piano [Ну, крошка, к роялю (фр.).-- Ред.].

    Надо заметить, что, несмотря на то, что г-жа Фодор-Менвиелль была чуть ли не старше самого Россини года­ми, он говорил ей "ты" и обращался с нею как с молоденькой девочкой. Розовая развалина жеманно встала и по­дошла к роялю.

    -- Du ChИrubini n'est-ce pas? [(фр.) -- Ред. ] -- как-то сообщниче­ски ей кивая, вопросил ее престарелый маэстро.

    -- Mais non, mais non [Нет, нет... (фр.) -- Ред. ], ваше что-нибудь, ваше,-- любезно отвечала певица, обмахиваясь веером.

    Но Россини таки настоял на своем и проиграл ритур­нель одной из известнейших шерюбиниевских арий. Я уселся в кресло против рояля и не сводил глаз с них обоих все время, что она пела. Пением, собственно, нельзя и назвать те звуки, что она, силясь, издавала, а скорее дре­безжанием разбитой арфы, хотя метода петь, несмотря на карикатурность приемов, осталась замечательной. Гля­дя на эти два существа с таким лучезарным прошедшим: он -- воплощение гениального творчества, она -- по­корявшая всех силой своего громадного таланта,-- мне становилось и страшно, и смешно, но в особенности умилительно. Какая беззаветная любовь к искусству в этих людях! Стоило только затронуть эту струну, дрожавшую в них так звонко всю жизнь или, скорее, быв­шую настоящей жизнью их жизни, и они точно перерож­дались, молодели и почтительно и любовно служи­ли ей.

    Я не мог отвести глаз от одеревенелых пальцев Рос­сини, который старательно выделывал на клавишах трудный аккомпанемент. С своей стороны, г-жа Fodor прилагала все свои силы, не прощая себе ни одной трели, ни одной фиоритуры. И они делали все это вовсе не для меня, совершенно чуждого им человека, а потому, что в плоть и кровь им вошла любовь к искусству, уважение и обожание к нему. Изредка Россини прерывал устарелую певицу восклицаниями: "trХs bien, ma petite! divinement rendue cette dИlicieuse phrase! quelle grБce charmante, quelle morbidezza! est-il enlevИ ce la-bИmol?" [Прекрасно, моя малютка! Божественно исполнена эта дивная фраза! Какая очаровательная грация, какая (фр.) нежность! (ит.) Разве не восхитительно это ля-бемоль! (фр.)--Ред.] Я поздно уехал от знаменитого маэстро и на всю жизнь вынес от прове­денного там вечера неизгладимое впечатление.

    На следующий после того день я пошел к Александру Дюма (отцу). В продолжение нескольких десятков лет Дюма возбуждал не только в своей родине, во Франции, но и во всей Европе всеобщее любопытство и удивление, во-первых, своими сочинениями, бывшими в необыкно­венной моде, во-вторых, своим блистательным остроуми­ем, оригинальными выходками, безумными издержками и в особенности своей неистощимой добротой. Годами он жил окруженный неслыханной, чисто восточной рос­кошью и с этим вместе часто не имел двадцати франков у себя в кармане.

    В то время он проживал в своем доме, rue Amsterdam, но чуть ли не накануне кредиторы вынесли из него всю мебель. На мой звонок у крыльца мне отворила служанка и ввела меня в совершенно пустую переднюю. Осведо­мившись, дома ли Дюма, я себя назвал и попросил слу­жанку доложить обо мне писателю.

    -- Взойдите, любезный граф,-- закричал с верха лестницы звучный, густой голос,-- мне так много нагово­рили о вас дурного, что я уже заранее вас полюбил! (Entrez, mon cher comte, on m'a dit tant de mal de vous que je vous aime dИjЮ!)

    Я поднялся по красивой, но довольно дурно выметен­ной лестнице на второй этаж. Вбитые в стене и вокруг окон крупные гвозди свидетельствовали об украшавших перед тем помещение картинах и занавесках. Навстречу мне из комнаты, служившей ему кабинетом, вышел Дюма. Весь его костюм состоял из длинной ночной белой холстяной рубахи с широко прорезанным воротом, носков и вышитых гарусом туфель. Он дружелюбно меня привет­ствовал и усадил в одно из четырех уцелевших кресел, украшавших его кабинет, а сам сел на свое место у письменного стола, заваленного кипою исписанных осо­бенно большого формата белых листов. Мы разговори­лись. Дюма замечательно говорил и в особенности расска­зывал. Наружность его совершенно соответствовала и его таланту, и его нраву. Ростом очень высокий, довольно тучный, с толстой бычачьей шеей, лицо его неправильное и некрасивое, с крупными и несколько плоскими чертами, было тем не менее особенно привлекательно. Небольшие глаза искрились тонким остроумием, но... глубины в них искать не следовало. Так как у нас было много общих интересов, множество общих знакомых и даже характера­ми мы во многом сходились с Дюма, то мы скоро подру­жились и стали видеться очень часто. Дюма очень любил принимать и в особенности задавать хорошие обеды. Иногда эти обеды давались в самой роскошной обста­новке, иногда случалось и так, что одному из гостей недоставало стула но белье столовое, серебро, посуда, стекло отличались безукоризненностью. Дюма очень гордился своим умением превосходно приготовлять разные тонкие кушанья, и почти за каждым из таких обе­дов подавались два-три блюда, изготовленные самим хозяином. Гости к этим кухонным торжествам собирались самые разношерстные; добродушие и гостеприимство Дюма вошли в пословицу, но надо также признаться, что к этим качествам его примешивалась такая беззаботность и нравственная неряшливость, что в доме у него в сооб­ществе с людьми самыми знаменитыми и самыми почтен­ными случалось почти всегда встретить личностей очень темных и недоброкачественных. Так, например, рядом с одним из таких талантливых и остроумнейших фран­цузских писателей того времени, как Генрихом Монье (Henri Monnier), создавшим бессмертный тип Прюдом-ма10, можно было улицезреть начинавшего в это время свою карьеру весьма гаденького жиденка Альберта Воль­фа; правда, теперь он оперился и даже очень, но прежде выглядывал очень мизерно11­лестнейшего поэта Генриха Мюржера, автора известной комедии "La vie de Boheme" l2[ "Жизнь богемы" (фр.).-- Ред.], случалось видеть какого-нибудь прогоревшего биржевика с грязным прошедшим и темноватым будущим; тут вертелись и разные искатель­ницы приключений, и устарелые провинциальные актри­сы, хотя тут появлялись также и талантливые писатель­ницы и даже светские женщины, интересующиеся на "это все" посмотреть. Тем не менее эти сборища являлись в высшей степени интересными; точно ракеты, вспыхивали остроумные замечания, колкие словечки, веселые шутки, но и также тонкие наблюдения, глубокое знание жизни и строгая оценка искусства. Сын Дюма, Alexandre Dumas-fils, уже, с своей стороны, заслужил тогда извест­ность своим романом "La Dame aux camИlias" [ "Дама с камелиями" (фр.).-- Ред.], наделав­шим в свое время много шума. Наружностью он много напоминал отца, но нравственно ни в чем не походил на него. Сдержанный до скрытности, осторожный и серьез­ный, он рано понял, что в наше время ловко поднесенная публике литература является отличным способом нажи­вать большие деньги. К отцу своему в то время, что я его знал, он относился почти что враждебно: он не мог ему простить, во-первых, нажитые и прожитые им миллионы, во-вторых, незаконность своего рождения, хотя отец усыновил его еще с его детства. Он холодно обращался с лизоблюдами отца, насмешливо отзывался обо всем его обиходе, что не мешало ему, однако, просиживая у отца, постоянно иметь маленькую книжечку в кармане, в кото­рую он тщательно вписывал каждое меткое слово, каждое удачное замечание.

    С своей стороны, напротив, Дюма очень любил своего сына и только иногда, увлекаясь своей привычкой* ост­рить, подшучивал и над сыном. Сам сын его мне расска­зывал, что, идучи однажды по улице с отцом, он напомнил ему, что они забыли побывать с ним у нотариуса по одно­му очень нужному делу.

    -- C'est vrai, comme nous sommes bЙtes! (Это правда, как мы глупы!) -- воскликнул Дюма.

    -- Parlez en singulier! (Говорите в единственном чис­ле!) -- заметил ему сын.

    -- C'est vrai, comme tu est bЙte! (Это правда, как ты глуп!)

    В то время Дюма-сын был высокий, статный юноша, самоуверенный и смелый. Как и отец его, он пользовался большими успехами у женщин, с тою только разницею, что отец, с свойственной ему невоздержностью языка, всем рассказывал о своих "победах", сын довольствовал­ся только компрометировать отличавших его дам, но ни­когда не говорил о своих успехах. Наши прелестные соо­течественницы, российские дамы, особенно благоволили к обоим Дюма. В то время, когда я познакомился с Дюма, он усердно посещал салон одной русской княгини и, как кажется, пользовался ее благорасположением вполнеl3. Дама эта имела слабость, впрочем привычную многим русским барыням, проживавшим за границей, собирать у себя разного рода знаменитостей; правда, как это часто случается, между этими знаменитостями часто попада­лись люди, вовсе не заслуживавшие этого величания, и вообще сборища эти носили как-то смешанный отпеча­ток литературно-художественно-светский, утомительно отзывавшийся на присутствующих. Я, греха таить нечего, чрезвычайно тяготился этими вечерами, и хотя сыз­давна, еще с Петербурга, находился в самых дружествен­ных отношениях с хозяйкой, избегал посещать их; но иногда все-таки приходилось туда появляться на час-другой. Однажды мы условились с Дюма туда отправить­ся, но перед самым вечером у меня сильно разболелась голова, и я, написав княгине записку, наполненную изви­нениями и сожалениями, улегся в постель и принялся читать только что появившийся тогда едва ли не лучший роман Edmond'a About "Germaine". Как всегда, я увлекся чтением, и было уже сильно за полночь, как в передней у меня раздался неожиданно звонок.

    Человек мой поспешил отворить, и тотчас же, без доклада, в комнату ко мне явился Дюма, во фраке, белом галстухе и с белой гвоздикой в бутоньерке фрака.

    -- Eh bien? Il parait que vous Йtes malade? j' ai vu de la lumiХre a vos fenЙtres et je suis montИ. Je viens vous demander un verre de votre divin KЭmmell [­венного кюммеля (фр.).--Ред.].

    -- Mais certainement, mon cher Dumas [Ну конечно, мой дорогой Дюма (фр.).-- Ред.

    -- Ну, как же вы провели ваш вечер? -- спросил я талантливого писателя, в то время как он почтительно подносил к своим губам рюмку остзейского напитка.

    -- Ma foi, mon cher comte,-- ответил он мне со своим обычным добродушием -- si je n'y avais pas ИtИ, je m'y serai bien ennuyИ! [Право слово, дорогой граф, если бы меня там не было, мне было бы очень скучно (фр.).-- Ред.]

    ­сов в одиннадцать, к Дюма, с целью потащить его с собою позавтракать в Maison D'or у Вердие l 4. Поднимаясь на его лестнице, я повстречал уже немолодую женщину, просто и даже небрежно одетую в темное платье и длин­ный старомодный плащ. Ее глаза, все лицо, необыкновен­но выразительное и странное, поразили меня, точно припомнили что-то виденное уже мною, знакомое...

    -- Кто эта дама, что только что вышла от вас? -- спросил я Дюма, входя в его кабинет.

    -- Это Жорж Занд, да разве вы ее не знаете? -- отве­тил мне Дюма.

    -- Жорж Занд! -- вскрикнул я. -- Ах, пошлите за ней, верните ее, побежимте за ней, я хочу ее видеть, познакомиться с нею!..

    -- Как, Дюма, вы, такой артист, как вы можете так небрежно говорить о такой талантливой и замечательной женщине? -- с негодованием воскликнул я.

    -- Талантливая женщина, без сомнения,-- сказал Дюма,-- но по характеру, и привычкам, и воззрениям все-таки баба! Да вы еще сто раз успеете с нею познако­миться, она сейчас уезжает к себе в замок, в Nohant.

    Но это был единственный раз, что мне случилось ви­деть гениальную писательницу, и уже никогда более мне не удалось с нею встретиться. Дюма-отец, правда недол­го, как и Флобер, пользовался благосклонностью зна­менитой писательницы, но эти "вспышки" не оставили в жизни обоих их того глубокого, неизгладимого впечат­ления, какое имела связь с нею на жизнь Жюля Сандоl5 и в особенности Шопена и Альфреда Мюссе. Несколько раз мне приходилось от людей, близко знавших Мюссе, слышать, что он никогда не мог утешиться от измены Жорж Занд.

    ­ких лет продолжалась переписка, неоценимое литератур­ное сокровище, еще заживо отданное Жорж Занд Алек­сандру Дюма-сыну, которого она матерински любила. Сколько мне известно, Дюма-сын при жизни своей не напечатает этих писем, отданных ему, однако, Жорж Занд в полную собственность и за которые, без сомнения, па­рижские издатели заплатили бы сумасшедшие деньги 16.

    Я слышал также, что много лет после происшедшего между ними разрыва Жорж Занд и Жюль Сандо встре­тились в приемной одного из многочисленных министров изящных искусств, перебывавших за последние 25 лет во Франции. Они просидели около часа почти бок о бок и... не узнали друг друга!..

    -- Кто этот старик, которого пропустили прежде ме­ня к министру? -- недовольным голосом спросила Жорж Занд huissier [Привратник (фр.).-- Ред.].

    Это мсье Жюль Сандо, член Французской Академии (фр.).-- Ред.],-- ответил тот ей.

    -- Ah! -- равнодушно заметила она,-- il a bien vieilli [(фр.).-- Ред.]

    -- Кто эта старуха, что сидела подле меня? -- в свою очередь спросил Сандо.

    -- C'est m-me George Sand [Это мадам Жорж Санд -- Ред. ],-- почтительно отве­тил ему huissier.

    Мне говорили также, что они встретились у Camille'я Doucet и что тот, позабыв об их в свое время наделавшей много шума связи или желая подать вид, что он ничего не знает об этом, представил их друг другу.

    -- Мы уже знакомы сыздавна,-- равнодушно прого­ворила Жорж Занд, протягивая руку своему бывшему любовнику.

    -- Да,-- ответил также Сандо,-- но мы давно не встречались!..

    ­бимого Вердие. Там к нам присоединялись иногда не особенно талантливый, но очень остроумный и любезный французский писатель Monselet, Xavier Marmier, теперь, впрочем, уже давно, член французской академии, соста­вивший себе известность переводами "Северных по­вестей", "Contes du Nord", в том числе и моих "Истории двух калош", "Аптекарши"17 и др. Иногда, но уже на улице, когда мы у Тортони 18, после плотного обеда, уса­живались на так называемой террасе пить кофе, к нам присоединялся знаменитый французский актер Фредерик Леметр; тогда, т<о> е<сть> в конце пятидесятых го­дов, он еще был во всей своей славе, хотя уже был далеко не молод и, кроме того, имел привычку, правда свойствен­ную многим талантливым актерам, напиваться. Он пред­ставлял собою, несмотря на действительно громадный та­лант, и ту особенную способность увлекать до восторга, до неистовства, если можно так выразиться, что дается немногим артистам,-- воплощение типа, что французы называют un cabotin [Комедиант (фр.).-- Ред.­вительно перерождался. Конечно, теперь метода играть драмы и комедии во многом изменилась и упростилась, и, конечно, к лучшему, но я не встречал такого благородства приемов, такого драматизма в выражении лица, такой изысканности в движениях. Я уже сказал, что оба Дюма любили женщин, и должен прибавить, что, благодаря существующему во всем их обиходе "цыганству", случа­лось часто, что "пассия" отца переходила потом во владение сына, что делалось не только заведомо для Дюма-отца, но даже согласно его советам и желаниям. Дюма также терпеть не мог надевать новых сапог, и сын его обязывался первые два, три раза обувать вновь сшитые сапоги.

    -- Послушай, однако,-- с неудовольствием заметил отцу Дюма-сын,-- мне надоело разнашивать твои новые сапоги и ублажать твоих старых любовниц.

    -- Какой ты дурак! -- смеясь, ответил ему Дюма,-- это только доказывает, что нога у тебя гораздо меньше моей, а сложение крепче!..

    В этом последнем случае он выразился иначе, но "настоящие" слова его неблагоупотребительны для пе­чати. У Дюма я познакомился и позднее, т<о> е<сть> в начале шестидесятых годов, близко сошелся с одним из прелестнейших по характеру и таланту людей, ка­ких я встречал,-- с Генрихом Мюржером. Henri Murger19. Сын привратника concierge'a одной из небольших улиц старого Парижа, он и по натуре своей, чувствова­ниям и инстинктам являлся едва ли не величайшим аристократом, какого я видел в моей уже долгой жизни. Он точно носил в себе какой-то неземной идеал, какое-то непобедимое стремление ко всему высокому и великому. Всю жизнь свою он горько терпел от бедности, а между тем точно рожден был для самой баснословной роскоши.

    ­тельной; я знал, что он почти ежедневно обедает у одного молочника в Латинском квартале и не избалован едой, а между тем, когда мы усаживались за одним из столов раззолоченных по "всем швам" зал Mai son DorИe, зака­зывая ужин, я всегда стеснялся, не находя никогда ничего достойным быть поданным Мюржеру... Многие скептики, конечно, почтут это мое чувство глупостью, но люди с сердцем и воображением, которым случалось бывать в та­ком положении, поймут меня... В женщинах этот врож­денный аристократизм гораздо чаще встречается; среди мужчин он очень редок, и мне много раз, в особенности на родине, случалось встречать людей, дослужившихся и стоявших иерархически очень высоко, но которым так и хотелось сказать:

    -- Эй, брат, сними с меня галоши или подай мне ши­нель!

    Мюржер первый познакомил меня с Парижем ориги­нальным, le Paris excentrique, о котором до того времени я не имел понятия. Однажды в "Closerie desLilas" [Сиреневый хуторок (фр.).-- Ред.­следствии "Jardin Bullier" 20, Мюржер спросил меня:

    -- Хотите познакомиться с одной из гризеток, послу­живших мне для типа моей Мими Пенсон (Mimi Pinson -- героиня известной его комедии "La vie de BohХme").

    Я с любопытством согласился.

    Тип польдекоковских гризеток уже тогда начинал исчезать, но все-таки в Латинском квартале они еще процветали. Это были, как известно, белошвейки, мага-зинщицы, модистки, цветочницы -- словом, девушки, принадлежащие к рабочему люду, но все имели они лю­бовников, только у них любовь или просто привязан­ность играла первенствующую роль, а вопрос денежный, к какому бы классу ни принадлежал любимый человек, или вовсе не существовал, или занимал совершенно вто­ростепенное место в виде обедов, прогулок, мелких подар­ков и т. д. В этом они совершенно отличались от тогдаш­них лореток, превратившихся потом в кокоток, у которых звонкая монета в наибольшем количестве является пер­вым условием. Девушка, которую Мюржер подвел к нашему столу, олицетворяла собою тип настоящей гризет­ки, но уже гризетки-щеголихи. Среднего роста, прекрасно сложенная, ловкая и грациозная; ее живое, миловидное лицо поражало своею яркою, молодою свежестью. Не­большие черные глаза блестели умом и веселостью, довольно большой рот почти постоянно улыбался, выка­зывая неправильные, но белые, здоровые зубы. На ней было надето темное шелковое платье и обшитый круже­вами передник; на голове ее, артистически причесанной, на самой маковке чуть держался тюлевый чепчик, убран­ный яркими цветами, а в ушах -- в те времена роскошь неслыханная -- блестели два небольшие бриллиантика. Она, не чинясь, подсела к нашему столу, мы скоро разговорились и близко познакомились. Надо сказать, что в то время я у Bullier был до некоторой степени свой человек; приходил я почти всегда туда с Мюржером -- его там боготворили,-- познакомился со всеми там бы­вавшими студентами и приобрел себе там много прия­телей.

    <о> е<сть> в конце пятидесятых годов, в нем еще было много оригинальных уголков; одним из самых оригинальных являлся, разу­меется, "Jardin Bullier"; большая часть посетителей со­стояла из студентов; они являлись туда первыми и ухо­дили последними. Наряды на них отличались более чем оригинальностью; какие-то допотопного фасона пли­совые куртки, высокие сапоги, необычайного фасона вен­герки; летом иные являлись в пуховых и даже меховых шапках, зимой в соломенных шляпах; иные из них, хотя далеко уже не молодые, сохранили весь пыл и все востор­ги молодости. Стоило только произнести при них слова "свобода", "родина", "любовь" -- и точно порох вспыхи­вали их бурные страстные речи, не всегда, может быть, верные суждения, но искренние и убежденные. Не­сколько лет спустя я опять вернулся в Париж и в тот же вечер отправился в "Closerie des Lilas". Я нашел почти всех своих знакомцев за теми же столиками и почти в тех же нарядах.

    -- А что поделывает JosИphine? -- спросил я одного из них, который в тот год блистательно выдержал экза­мен на медика, имел уже порядочную практику, но, по старой памяти, почти каждый вечер приходил провести час-другой с прежними приятелями. Я говорил о гризет­ке, с которой меня познакомил Мюржер.

    -- JosИphine? -- равнодушно ответил он мне; сколько я припоминал, он в то время был в числе ее ревностных и счастливых поклонников,-- она на днях умерла от ча­хотки, и я вчера вскрывал ее очень интересное и богатое тело!..

    Меня так и обдало ужасом действительности жизни, постоянно встречаемой.

    -- Неужели?! -- вскрикнул я. -- Эта молодая, краси­вая, цветущая Жозефина -- она умерла?

    ­щих, и молодых, и красивых!

    После обоих Дюма и Мюржера, я более всех сошелся с Edmond About; недаром его прозвали внуком Вольтера, он поражал всякого своим блестящим остроумием, своею находчивостью, своим неистощимым и всегда интересным разговором. В то время, т<о> е<сть> в начале шести­десятых годов, он находился в особенной милости у им­ператора Наполеона III, корректировал написанную им­ператором историю Юлия Цезаря 22 и вообще в Тюильрийском дворце, у влиятельных лиц бонапартийской партии и, в особенности, у принцессы Матильды пользо­вался необычайным благоволением. Ей, принцессе, обя­зан он во многом своей литературной известностью и той модой, в какой стояли его романы в продолжение лет деся­ти, романы, хорошо написанные, интересные, но не отли­чающиеся ни глубиной, ни даже особенным талантом. У About, несмотря на весь его ум, был недостаток, обыч­ный многим французам, а именно -- забываться до фа­мильярности. У принцессы Матильды на него смотрели как на баловня, un enfant gБtИ, и многое ему сходило с рук, но тем не менее он однажды уже слишком зарвался и, как водится, прогорел. Принцесса Матильда -- женщи­на замечательного ума; она своею обаятельною приветли­востью и самым тонким пониманием искусства, живописи, ваяния, литературы приобрела себе и сохранила даже после падения империи множество преданнейших друзей. Все, что носило известное имя в последние тридцать лет, усердно посещало ее салон 23. Насколько императрица Евгения отличалась поверхностностью своего ума, своим легкомыслием, средневековым ханжеством и отсутствием всякого художнического чувства, настолько принцесса Матильда привлекала своим светлым умом, ясным и со­временным пониманием вещей и отзывчивостью на все благородное и прекрасное. Но как в бриллиантах самой чистой воды есть непременно пятнышко, так и у принцес­сы был недостаток, ставимый ей в укор, разумеется заоч­но, самыми ее верными друзьями, а именно -- ее необык­новенное мягкосердечие в отношении некоторых красивых мужчин. В продолжение многих лет граф Ньюверкерке пользовался ее благосклонностью вполне и имел на нее большое влияние. Все об этом знали, но никто, разумеет­ся, в ее присутствии не дерзал даже об этом намекнуть. Однажды Ньюверкерке, входивший к принцессе без до­клада, застал у нее в гостиной Эдмонда Абу; он стоял спи­ной к камину, курил сигару и очень бесцеремонно расска­зывал принцессе какой-то скоромный анекдот. Оскорбил­ся ли Ньюверкерке этим обхождением About с принцессой или просто находился в дурном расположении духа, но на приветствие принцессы он ответил сухо и немедленно уселся в угол.

    -- Allons, allons, vilain jaloux! [(фр.) -- Ред.]-- с ласковым уко­ром проговорил About, бросая в камин свою сигару.

    Принцесса Матильда мгновенно встала, позвонила и приказала вошедшему слуге "проводить господина Абу в переднюю"; другими словами, Абу выгнали и выгнали оскорбительно, как нахала.

    Нет сомнения, что этот поступок во многом содейст­вовал совершенному изменению политических воззрений Абу; из преданного бонапартиста он превратился в яро­го республиканца; но остался по-прежнему утонченно-светским человеком, любезным собеседником и остроум­нейшим рассказчиком.

    ­ре вообще, в котором, несмотря на легкомыслие, тщеслав­ность и эгоизм, так много добродушия. В 1861 году, в сентябре, я был в Бадене, Абу также туда приехал, мы с ним виделись постоянно, чуть ли даже не жили на одной квартире. Так как в то время он был в большой моде, то все мои знакомые дамы, и в особенности соотечествен­ницы, наперерыв просили меня знакомить с ними Абу. Идя однажды утром по Лихтентальской аллее вдвоем с Абу, мы повстречали г-жу Калерджи, прелестную жен­щину и превосходную музыкантшу (одну из тысячи трех, на руках которых умер Шопен) 24; я подумал, что достав­лю ей удовольствие, познакомив ее с Абу, и потому подошел к ней и представил ей моего приятеля: к моему крайнему изумлению, г-жа Калерджи едва ответила на мое приветствие, а Абу даже вовсе не поклонилась и, по­вернувшись спиною к нам, пошла дальше. Меня эта вы­ходка тем более озадачила, что я знал г-жу Калерджи за женщину умную и благовоспитанную и притом сыздавна уже находился с нею в самых дружественных отношени­ях; я покинул Абу, совершенно озадаченного этой грубо­стью, посреди аллеи и побежал за madame Калерджи.

    -- Что это? помилуйте! за что вы так обошлись с Абу? -- спросил ее я.

    -- Как, да разве вы не знаете? -- почти закричала она мне в ответ. -- В последнем своем романе он в самом гнусном виде вывел одну из самых близких моих родст­венниц, и это заведомо всем! 25

    Я извинился незнанием этого обстоятельства и воз­вратился к Абу. В двух словах я объяснил ему причину гнева г-жи Калерджи.

    ­кликнул About -- mais il у a au moins deux ans que j'ai Йcrit le livre! ah! vous etes rancuneux vous autres slaves!.. [Как, она все еще на меня сердится (...) а ведь я написал книгу по крайней мере два года назад! А вы, славяне, злопамятны! (фр.)-- Ред.]

    От начала сороковых годов до прусско-французской войны 1870 года Баден, как известно, был самым модным в Европе летним сборищем. Все общеевропейские знаме­нитости обоего пола, к какому бы разряду они ни принад­лежали, начиная Мейербером и кончая знаменитой фран­цузской кокоткой (впрочем, чистокровной англичанкой родом) Корой Перл, стекались туда послушать музы­ку перед конверсацион-залом, а вечером себя показать и на других посмотреть в игорном доме, что считалось последним словом тогдашнего шика.

    Наши соотечественники, как и всегда впрочем, особен­но отличались. Нарышкинские выигрыши и проигрыши, демидовские попойки, празднества княгини Суворовой оставили в летописях баденских сезонов незабвенные вос­поминания. Тургенев очень зло, но очень верно изобразил российские нравы в Бадене, где злословие и пустословие играли первенствующую роль27. Странное дело, почему за границей русские никак не могут ужиться между собой; стоит женщине быть красивее или умнее других, стоит мужчине чем-нибудь выделяться из общей массы, чтобы соотчичи всеобщим, так сказать, кагалом накидывались на них и нравственно разбирали их, что называется, на куски. В Бадене я познакомился с Мейербером; он совер­шенно очаровал меня своим остроумием и любезностью. Поощренный его простотой и тою особенностью скорого знакомства, какая обыкновенно является на водах и ку­паньях, я сказал ему, что меня всегда удивляло, как такие два необычайные таланты, как он и Россини, не мо­гут между собою ужиться. Как известно, между ними существовала всю жизнь большая вражда28

    -- Любезный граф, мы с Россини много поострили на­счет друг друга, но я всегда сожалел, что мне не удалось отпустить такого гениального bon mot [Острота (фр.). -- Ред.], какое сказал Pi-ron насчет Вольтера.

    -- А что он сказал? -- полюбопытствовал я.

    -- Как, вы разве не слышали?

    -- Каюсь, теперь ничего не припомню.

    ­ших стихотворцев восемнадцатого века. Пирон бесконечно ненавидели друг друга. Одна их общая приятельница, чуть ли не маркиза Дюдеван, убедила, после многих усилий, Вольтера пообедать у нее вместе с Пироном. "Хорошо,-- согласился наконец Вольтер,-- но с тем только, чтобы этот шалопай (le polisson de Piron) обя­зался, что в течение всего обеда он произнесет всего четы­ре слова". Пирон согласился, и обед состоялся. Недруги уселись: один по правую руку хозяйки, другой -- по ле­вую. Вольтер торжествовал и говорил без умолку; Пирон упорно молчал. В конце обеда подали блюдо, наполненное великолепными раками; Вольтер с жадностью принялся их есть.

    "Я истребил столько же раков, сколько Давид убил филистимлян,-- проговорил, обращаясь к хозяйке, Воль­тер". -- "Такою же челюстью (avec la mЙme mБchoire)", не поднимая глаз с своей тарелки, произнес Пирон. (Из­вестно, что, по библейскому сказанию, Давид сражался с филистимлянами, имея орудием "ослиную челюсть")29 . Пирон, как видите, сдержал слово, но этими четырьмя словами зарезал, что называется, Вольтера.

    Мы оба рассмеялись, но я уже более, разумеется, не заговаривал с Мейербером о Россини. В то время, когда я с ним познакомился, он писал "Африканку", это послед­нее свое сочинение, это излюбленное свое дитя, которое ему не суждено было видеть представленным на сцене30.

    Он сильно озабочивался затруднением найти хороше­го тенора.

    ­то говорил он мне, прогуливаясь по очаровательным окрестностям Бадена,-- le grand ChИrubini n'est plus [Хорошие певцы уходят, дорогой граф (...) больше нет велико­го Керубини (фр.).-- (Правильно: Рубини). -- Ред.]; правда, есть Ниман и Тамберлик, но Ниман немец, а вы, иностранцы, не можете себе даже представить, до чего строптива парижская публика; она скорее простит фаль­шивую ноту, неправильно понятую роль, чем плохо выго­воренное б или к­ет французский язык, но он не по моей роли (il n'a pas le tempИrament de mon rТle), и потом, согласится ли он?.. Нет, я хочу что-нибудь новое найти, молодой голос, моло­дые силы, все это по-своему отделать и переделать... Une voix inИdite, chaude, jeune, vibrante et passionnИe!.. [Невыразимый, теплый, молодой, вибрирующий и страстный голос! (фр.)--Ред.]

    Два или три раза в тот сезон он приглашал меня в Бадене и однажды в Висбадене послушать какой-нибудь новый голос, и всякий раз он задумчиво покачивал голо­вой, поглядывая на меня: не то, дескать, совсем не то... Еще в первую мою поездку в Париж, т<о> е<сть> в первую после коронации, так как я уже до того несколь­ко раз бывал в Париже, я познакомился с известным французским драматическим писателем Скрибом. Это чуть ли не первый писатель, наживший себе литератур­ным трудом громадное состояние. Его современника, ге­ниального Бальзака, всю жизнь одолевали кредиторы. Скриб жил в роскошной квартире, держался полубогом и в то время занимал во французской литературе одно из первенствующих мест. Его пьесы (он, кажется, в течение своей жизни написал их более тысячи,-- разумеется, иные в сотрудничестве), большею частью лишенные вся­кого таланта, имели, однако же, успех, приносили дирек­торам театров доход и нравились публике, а большего, как известно, ничего не требуется. Меня, однако, Скриб принял любезно и скоро со мной разговорился.

    -- Мы сегодня увидимся в театре, вероятно, еще,-- сказал я, прощаясь с ним. Давали именно, кажется, в ThИБtre du Gymnase одну из его последних пьес. Скриб усмехнулся.

    -- Я никогда не бываю в театре,-- ответил он мне, провожая меня.

    -- Это совершенно верно,-- возразил мне Скриб,-- т<о> е<сть> никогда относительно; я почти всегда присутствую на первых представлениях пьес моих собратов и иногда ­ных пьес, но это случается реже; для собственного же мое­го удовольствия я в театр не хожу, cela serait enfantin [Это было ребячеством (фр.).-- Ред. ].

    Мне нечего прибавлять, как меня удивило подобное profession de foi [Символ веры -- Ред. ] в устах человека, нажившего себе театром миллионы.

    В то же время я имел случай познакомиться с Обером. Дюма-отец называл его le Scribe de la musique [Скриб музыки -- Ред.]. Дей­ствительно, он произвел на свет большое количество опер, между которыми многие не отличаются музыкальными достоинствами, но тем не менее Обер занимал видное место во французской консерватории, где он председа­тельствовал 31 и был очень популярен в Париже и во Франции. Много этому способствовал, разумеется, его живой характер и замечательно меткий и острый ум. Один из приятелей, не видавший его чуть ли не более сорока лет, приехав в Париж из провинции, отправился навес­тить Обера.

    -- Oui, certainement,-- начал после первых привет­ствий приятель, который, как это часто, впрочем, случает­ся в жизни, не "переваривал", что он остался никому не известным провинциалом, тогда как Обер приобрел евро­пейскую известность. -- Certainement vous voilЮ un homme cИlХbre, cela n'empЙche pas que vous Йtes vieux [Да, конечно (...) конечно, вот вы знаменитый человек, но это не мешает вам быть старым (фр.).-- Ред.].

    (фр.) -- Ред.]

    Обер, как почти все люди, одаренные воображением, был яростным поклонником прелестного пола; об этой его слабости в оное время в Париже ходило множество анекдотов; один из них, хотя и очень скоромный, но из наиболее смешных, я позволю себе рассказать читателям.

    В числе начинающих оперных танцовщиц из тех, что называют в Париже des marcheuses [Статистки (фр.).-- Ред."капитал ее еще не был тронут". Тем не менее, хотя уже будучи зрелых лет, именно потому, что будучи зрелых лет, Обер захотел во что бы то ни стало достигнуть своих целей -- обладать молодой девушкой. Прелестная блондинка находилась под нежной опекой своей маменьки, женщины лет под сорок, но еще красивой, стройной и привлекательной. Обер, не теряя времени, с ней познакомился и бесцере­монно завел речь об интересующем его предмете. Снача­ла, как и следовало ожидать, любящая мать с негодова­нием отвергла предложение Обера, потом мало-помалу она стала сговорчивее и наконец с нервными рыданиями объявила Оберу, что она уговорила-таки свою дочь, что, увы! бедность, забота о будущности своей дочери заста­вили ее согласиться с этой ужасной крайностью, но что она надеется на великодушие и скромность г. Обера и на то что в будущем, когда "каприз" к ее дочери пройдет, он навсегда останется ее покровителем. Влюбленный ста­рик на все соглашался и только спрашивал об одном: когда же наконец ему удастся "увенчать свое пламя". После долгих переговоров решили, что Обер придет на следующий день, но не ранее восьми часов вечера. Сказа­но -- сделано. На следующий вечер около восьми часов Обер дрожащей рукой звонил у дверей своего предмета. Ему отворила сама маменька и таинственно ввела его в гостиную.

    -- Вы понимаете, что я отпустила бонну на целый вечер: il faut toujours se dИfier des domestiques [ Нужно всегда остерегаться прислуги (фр.).-- Ред.]. Подо­ждите меня здесь, или нет, впрочем... я не в силах буду... а просто, когда вы услышите за соседней дверью звон колокольчика, вы толкните вот эту дверь, vous pousserez cette porte [Вы толкнете эту дверь (фр-)--- Ред.

    И растроганная маменька пошла к двери, ведущей в глубь квартиры.

    -- Ах, да! еще одно условие,-- останавливаясь у две­рей, проговорила заботливая мать,-- в комнате, там... вы понимаете?.. будет совершенно темно, но вы должны са­ми рассудить, как тяжело... il faut mИnager la pudeur de cette pauvre enfant!.. [Нужно пощадить целомудрие бедного ребенка (фр.).-- Ред.]

    Обер на все эти речи кивал нетерпеливо головой. Вслед за уходом матери в полуосвещенной гостиной мелькнул из двери в дверь соблазнительно стройный образ молодой обреченной на жертву девственницы. На­конец после довольно долгого ожидания, раздался же­ланный звонок... Обер бросился к дверям...

    ­ренному от матери лицу крупный условленный между ними куш. В комнате, куда вошел Обер, было действи­тельно так темно, что он ощупью едва мог подвигаться. Но страсть пылала в нем так сильно, что он не обращал на это внимания; часа два спустя, он так же ощупью стал собираться выйти из святилища; молодая девушка сдер­жала все то, что обещало ее пленительное тело, но внутренно Обер удивлялся только одному, что ему так легко досталась победа... Но случайность, это зло, разру­шающее самые хитростно придуманные проделки, и тут сослужила свою службу; Обер уже подходил осторожно к дверям, как темно-синий, из густой шелковой мате­рии чехол, затягивавший плотно висевший посредине потолка ночник, свалился; яркий свет разом осветил до того погруженную в мрак комнату; Обер невольно обернулся назад, и его удивленным, неприятно удивлен­ным взорам представилась следующая картина: в бело­снежных простынях только что покинутой им кровати, грациозно раскинув руки, лежала не дочка, а маменька своей собственной особой... После резкого объяснения, в котором Обер как умный человек чувствовал всю не­ловкость своего положения, он удалился, полагая, что всего лучше не разглашать таких плачевных авантюр, но тем не менее в скором времени многие узнали об этой одной из его многочисленных любовных неудач.

    Примечания:

    VIII. 1 Александр II, слывший либералом, был вынужден в 1860--1870 гг. провести ряд буржуазных реформ (отмена крепостного права, земская, судебная, военная реформы и т. д.). По случаю коро­нации нового императора была дана амнистия декабристам и петра­шевцам.

    2 М. Ю. Виельгорский скончался 28 августа 1856 г.

    3

    4 Принц Луи Наполеон до 1848 г. находился в изгнании. В 1836 и 1840 гг. предпринимал попытки захватить власть; в 1840 г. был приговорен к пожизненному заключению в крепости Гам, откуда в 1846 г. бежал в Бельгию.

    5 Шарль Огюст де Морни был чрезвычайным послом в России в 1856--1857 гг.; по поводу его женитьбы на княжне С. С. Трубецкой М. Ф, Калержи писала дочери: "На днях я обедала у Киселева в мно­гочисленном русском обществе с придачею Морни и его супруги. Со времени брака Морни, шустрый и приятный авантюрист (...) носится с русскими барами, с которыми породнился, и надувается от самодовольствия, называя уменьшительными именами Радзвиллов, Воронцовых и Трубецких" (ИВ. 1910. N 9. С. 972).

    6 Результатом этой поездки была развернутая докладная записка. См.:Боборыкин. Т. 1. С. 166.

    7 С 1855 г. Россини жил в Париже; его дом был одним из извест­нейших в столице музыкальных салонов.

    8

    9 Знаменитая французская певица (сопрано), прославившаяся исполнением главных партий в операх Россини, Жозефина Фодор-Менвьель дебютировала в Петербурге в 1808 г. (по другим данным -- в 1810 г.) партией Розы в опере В. Фьораванти "Деревенские певицы". В 1812 г. она оставила Россию; пела в Париже, в Вене, Неаполе, Стокгольме, Копенгагене, Лондоне. Покинула сцену в 1833 г. В 1850-- 1860-е гг. посещала салон Россини, иногда принимала участие в его вокальных вечерах.

    10 См.: Анри Монье. Народные сценки. 1830; Новые народ­ные сценки. Т. 1--4. 1835--1839; Величие и падение г-на Жозефа Прюдома. 1852; Мемуары Жозефа Прюдома. Т. 1, 2. 1857. Жозеф Прюдом, учитель чистописания, явился олицетворением самодовольства и пошлости французского буржуа.

    11 Альберт Вольф, в прошлом студент Боннского университета, рисовальщик и журналист, театральный хроникер, сотрудник "Аугсбургской газеты" и "Фигаро", в 1856 г. был секретарем А. Дю­ма. Впоследствии стал известен как драматург (1862--1866) и автор шеститомных "Воспоминаний парижанина" (1884--1888).

    12 Анри Мюрже, член кружков столичной артистической богемы, пробовал писать стихи, романы, водевили; стал известен рассказами и фельетонами из жизни парижских людей искусства. В 1849 г. эти фельетоны Мюрже переделал в сотрудничестве с Т. Баррьером в пьесу "Жизнь богемы", а в 1851 г. -- объединил их в книге "Сцены из жизни богемы". По мотивам "Сцен..." написана опера Дж. Пуччини "Богема" (1896).

    13

    14 "Maison Dor" (Maison Doree) -- знаменитый ресторан в Париже на улице Лаффит, 1; построен в 1839 г.

    15 Популярный беллетрист 1830--1850 гг. Жюль Сандо свой пер­вый роман "Роз и Бланш" (1831) написал совместно с Ж. Санд; с именем писательницы связан и его псевдоним.

    16 10 марта 1864 г. Ж. Санд передала переписку с А. Мюссе своему другу Э. Оканту с просьбой опубликовать после ее смерти; в том случае, если Окант не успел бы этого сделать, его должен был заменить А. Дюма-сын. Переписка была опубликована в 1904 г.: Correspondence de George Sand et d'Alfred de Musset. PubliИe intИgralement et pour la premiere fois d'aprХs les documents originaux. Bruxelles, 1904.

    17 Переводы на французский язык повестей Соллогуба, выполнен­ные К. Мармье, вошли в издания: Au bord de la NИva. Contes russes, traduits par X. Marmier. Paris, 1856; Les drames intimes. Contes russes, traduits par X. Marmier. Paris, 1857; En chemin de fer. Nouvelles lest et d'ouest, traduits par X. Marmier. Paris, 1864.

    18

    19 См. примеч. 12 наст, главы.

    20 Клозери де Лила -- танцевальный зал (сад) в Париже, который посещала главным образом молодежь Латинского квартала. Сначала танцевали только летом. Бюллье открыл там увеселительное заведение, которое работало круглый год. Боборыкин вспоминал о парижских студентах, которые посещали "бал Бюллье, как кратко называли прежнюю "Closerie des Lilas"" (Боборыкин. Т. 1. С. 475).

    21 Мими Пенсон -- героиня одноименной новеллы А. Мюссе (опубл. в 1843 г.).

    22 Histoire de Jules CИsar. T. 1--2. Paris, 1865--1866.

    23 ­бер, Тургенев.

    24 См. примеч. 34 к главе VI.

    25 О каком романе Абу идет речь -- неясно.

    26 Ее настоящее имя -- Элиза Эмма Крауч; явилась прототипом Люси Стюарт в романе Э. Золя "Нана". Известна как автор мемуаров, изданных в 1886 г. (Memoires de Cora Pearl. Paris, 1886).

    27 Портретность ряда персонажей "Дыма" была очевидна совре­менникам, многие узнали себя в героях тургеневского романа. "Знаете ли, когда вышел "Дым",-- рассказывал Тургенев,-- они, настоящие генералы, так обиделись, что в один прекрасный вечер, в Английском клубе, совсем было собрались писать мне коллективное письмо, по которому исключали меня из своего общества. Никогда не прощу Соллогубу, что он отговорил их тогда от этого,-- растолковав им, что это будет очень глупо" (см.: Тургеневский сборник. [Пг., 1914]. С. 91). О русских в Бадене см. воспоминания К. Головина (Головин. Т. 1. С. 359--360).

    28 "Мейербер и Россини, два антипода, живут теперь в Париже",-- сообщала "Северная пчела", помещая на своих страницах анекдоти­ческую историю о вражде двух великих композиторов (СП. 1860. N 6).

    29 В библии говорится, что с филистимлянами сражался не Давид, а Самсон (Книга судей. 15. 14--16).

    30 Мейербер работал над оперой "Африканка" с перерывами бо­лее четверти века. Первый вариант либретто, написанного Скрибом, относится к 1837 г.; в 1853 г. был написан новый текст. "Г-н Мейер­бер уже лишился надежды видеть эту оперу на сцене",-- сообща­лось в "Санкт-Петербургских ведомостях" в 1855 г. (СПб. вед. 1855. 15 нояб.). Первое представление оперы состоялось на сцене парижского Grand Opera в 1865 г., после смерти композитора.

    31 С 1842 г. Ф. Обер был директором Парижской консерватории.

     

    Раздел сайта: