• Приглашаем посетить наш сайт
    Паустовский (paustovskiy-lit.ru)
  • Воспоминания.
    Пережитые дни. Глава II

    ГЛАВА II

    1813 года 8 августа случилось на Фонтанке, у Симеонова моста, в доме Мижуева, происшествие, наделавшее мне впоследствии много хлопот. Я явился на свет божий. Вскоре после моего рождения было объявлено, что я умер. Меня постигла какая-то неумолимая детская болезнь: я выдержал страшные судороги, потом успо­коился, вытянулся и окоченел. Холодный мой труп на­крыли простыней и распорядились моим погребением. Но приставленная ко мне нянька Настасья Федоровна начала меня отогревать и отогрела каким-то чудом. Видно, что я на что-то был нужен. Долго не мог я понять на что и часто себя спрашивал, не напрасно ли трудилась Настасья Федоровна, так как жизнь моя была вообще неудачная, всегда до чего-то приближалась и ничего не достигала. Только теперь я начал догадывать­ся, на что я был рожден: судьба вела меня разными окольными и утомительными путями к тому, чтобы привести в порядок и систему начала правильного тюрьмоведения -- начала, в одиночку давно изобретен­ные и испытанные, но никогда еще в совокупности не согласованные в последовательность аксиом. Шесть­десят лет потребовалось, чтобы выработать из меня тюрьмоведа, и теперь, когда я припоминаю все эпизоды моего прошедшего,-- я уже могу наглядно проследить, как все неожиданно, хотя логично, вело меня к этой ко­нечной цели. Я уже давно убедился, что в жизни ничего нет случайного, что провидение действует с математи­ческою точностью не только относительно судеб государ­ства, но и в участи каждой отдельной личности, как и вообще, впрочем, в целом строе природы. Мне не раз случалось видеть провидение. Приведу доказа­тельства.

    Петербургские старожилы помнят, что некогда в Пе­тербурге действовало Общество посещения бедных. Оно возникло следующим образом. Я получал каждый день прошения о подаянии, и весь Петербург был наводнен подобными челобитиями. Мне пришла в голову мысль исследовать, кто пишет эти письма и как существенно можно помочь действительно нуждающимся. Тридцать лет тому назад начались мои опыты в социальных во­просах и послужили зародышем того убеждения, к кото­рому я теперь пришел, что тюрьмоведение -- наука преимущественно социальная и только относительно нравственная, тогда как филантропы видели в ней пре­имущественно сторону нравственную и не обращали вни­мания на социальную. В этом-то и заключаются все ошиб­ки пенитенциарных1 стремлений. Задумав, по стечению обстоятельств, Общество посещения бедных, я передал о том Одоевскому, всегда готовому на доброе и полезное дело. Вместе написали мы проект устава и показали проект графу Мих(аилу) Юр(ьевичу) Виельгорскому, с которым я жил в одном доме. Герцог Лейхтенбергский принял на себя попечительство над обществом 2 четырех­сот тысяч. Основаны были разные учреждения, из коих уцелела только максимилиановская лечебница. Бедных семейств было посещено до двадцати шести тысяч, и многим из них были оказаны действительно существен­ные пособия. Не подлежит никакому сомнению, что сле­пая милостыня не что иное, как самый верный источник разврата и в тюрьмах, и для ходящих на свободе. Но такое убеждение может привести благотворителей к душевной черствости, которой тоже следует крайне ос­терегаться. Таким образом, благотворительность обра­зует науку тем более трудную, что она должна согла­совать порывы сердца с опытностью рассудка. Общество в первые годы действовало горячо и старательно, и будь оно основано у немцев или у англичан -- оно бы отпраздновало уже свой двадцатипятилетний юбилей. Но в русском характере почти вовсе нет выдержки на долгое время. Мало-помалу горячность стала гаснуть, старательность -- ослабевать. Явились личные препира­тельства, возникли бюрократические формулы, общество обращалось в самозванное ведомство. Однажды я воз­вратился в Петербург после долгой отлучки и, как обык­новенно со мной бывает в таких случаях, с совершенно пустым карманом и совершенно расстроенным от устало­сти здоровьем. Замечу мимоходом, что, по странной несправедливости судьбы, я ненавижу переезды, сильно от них страдаю -- и почти постоянно нахожусь в дороге. Комитет общества, узнав, что я вернулся и болен, по­становил собраться у меня. Одоевский был отозван на вечер к великой княгине Елене Павловне и не мог занять своего председательского места, обещав, впрочем, приехать после заседания. Как старший после него, я должен был председательствовать. Все члены явились и уселись по известному порядку. Затем, по прочтении протокола, секретарь положил передо мной бумажку, на которой были написаны две цифры: 15 и 175. На мой вопрос, что обозначают эти цифры, он объяснил, что докладываться будет пятнадцать дел и что комитет не вправе ассигновать по всем пятнадцати случаям заявляе­мой бедности более ста семидесяти пяти рублей, или по одиннадцати рублей с копейками в сложности на каждое дело. Товарищи мои присовокупили, что их принудило к такому распоряжению состояние кассы, так как капитал общества значительно оскудел. "Помилуйте,-- восклик­нул я,-- да у нас никакого капитала никогда и не было, никогда и быть не должно! Все, что мы получаем, не что иное, как проценты с капитала, именуемого хри­стианским милосердием. Наше призвание -- передавать только эти проценты разумно и основательно, чтобы не поддерживать разврата, не разжигать порока, а действи­тельно врачевать язвы настоящих злополучий! А когда не хватит у нас денег, с неба свалятся новые. Разве вы забыли, как Одоевский горевал, что нам не разрешалось, после первого аллегри 3 , принесшего нам тринадцать тысяч восемьсот рублей чистого барыша, устроить еще дру­гой. А я очень хорошо помню. Сидели мы в концертной зале нашего дома на репетиции какого-то музыкального праздника. "Пропали мы,-- говорил Одоевский,-- без аллегри!" -- "Полно,-- говорю я,-- ты только дело де­лай, а господь бог тебе такой аллегри сделает, какого ты и не ожидаешь". Одоевский вынул из кармана повестку. "Прежде,-- сказал он,-- нам хоть из провин­ции деньги присылали, а вот смотри, за всю неделю адресовано только двадцать пять рублей. Вот и повестка". Я посмотрел на повестку, которая отличалась какою-то подозрительною чертою. "Знаешь что, ступай-ка на поч­ту,-- начал я настаивать. -- Я тебе расскажу, что здесь будут играть". Одоевский отправился нехотя и через полчаса вернулся с сияющим лицом. Из Сибири было прислано не двадцать пять рублей, а двадцать пять тысяч рублей, от богача Кузнецова, прочитавшего в газетах про нашу деятельность. Впоследствии он еще прислал двадцать две тысячи рублей. Я сказал тогда Одоевскому: "Ну, вот, видишь ли, вот тебе и аллегри. Дело не в деньгах, а в любви". Так и теперь, господа, если мы будем рассчитывать копейки, а любви в нас не будет, так и хлопотать нам нечего".

    Я должен сознаться, что красноречие мое осталось без всякого успеха. Постановление комитета единогласно было утверждено против моего протеста, и затем начался доклад. Как нарочно, первое дело обусловливало копейка в копейку выдачу в сто семьдесят пять рублей. За эту сумму можно было спасти целое семейство, за малую же подачку можно было только раздразнить, так сказать, размазать его нищету. Я, разумеется, предложил ассигновать все сто семьдесят пять рублей вечерового бюджета и снова потерпел полное поражение. Тут я уже начал горячиться. "Отложите дело в сторо­ну,-- сказал я секретарю. -- Беру его на свою ответствен­ность и деньги отдам". -- "У тебя свои лишние?" -- спро­сил один из ближайших ко мне товарищей. Какие лиш­ние?! И самых необходимых у меня не было. Только я торжественно объявил, что не позже, как на другой день, деньги найдутся и обещание будет исполнено, а затем заседание скоро кончилось, и я пошел спать. Не помню наверно, в тот ли самый вечер или в следующий в то время, когда я раздевался, камердинер подал мне пакет, в котором, к неописанному моему изумлению, я нашел пятьсот рублей и письмо следующего содержания:

    "Желая ознаменовать добрым делом благополучное в моем семействе событие, посылаю вам пятьсот рублей с просьбою распорядиться деньгами по вашему усмотре­нию". Имя благотворителя я забыл, но помню, что письмо было адресовано тверским помещиком. Сто семьдесят пять рублей были употреблены согласно моему обещанию, а остальные триста двадцать пять переданы комитету, где, когда заходила речь о сомнительных денежных источниках, вошло в привычку заявлять, что такую-то издержку следует отнести на тверской капитал. Тверской капитал обратился, таким образом, в шутку, которую, вероятно, памятуют некоторые еще здравствующие лица, бывшие членами прежнего коми­тета. Но я никогда не почитал и до сего времени не почитаю тверского капитала шуткою.

    Таких и подобных случаев было в моей жизни много, и я мог бы составить свою биографию в виде объяснитель­ной записки, как и почему я был наведен на то, чем должен был завершить свое земное поприще. Многое мне не удавалось, и я сетовал, удивлялся, отчего бы это, а между тем дело объясняется просто тем, что не туда лежала дорога. Моя доля была заговорить новым языком в теории и практике карательных учреждений, то есть подготовить новый материал к будущим, вероятно, еще далеким применениям. Вот для чего оттерла меня нянька Настасья Федоровна, когда в доме Мижуева меня собирались хоронить. Не будь этого -- меня бы и похоронили. Теперь я подвел итог своей жизни и могу писать свои записки и говорить о себе равнодушно, как о постороннем человеке, не ожидая и не требуя более ничего. Личности торопятся и тревожатся. Начала уста­навливаются веками и совершенствуются медленно. Да­лека от меня мысль сравнить себя с Говардом, этим знаме­нитым противником английской депортационной 4 ­мы; но для Англии потребовалось сто лет, чтобы убе­диться, что Говард был совершенно прав. Любопытным фактом моей жизни было то, что, как только я попал на определенную мне колею, все неудачи и препятствия, которые меня на нее натолкнули, исчезли мгновенно в новом моем деле по предназначенному ему объе­му (...)

    Помню я, это было в сороковом году, я был тогда женихом и жил в Ревеле, где был и Одоевский. Он и стал уговаривать меня поехать с ним в Гельсингфорс на университетский юбилей5. Как недавний рьяный студент, я согласился, и мы поехали. В Гельсингфор­се мы познакомились с знаменитым поэтом старцем Франценом, с Кастреном, с Рунебергом и другими замеча­тельными личностями шведской литературы. К обще­ству нашему присоединились Я. Грот и, если не оши­баюсь, Плетнев; в Гельсингфорсе находился тоже Булгарин, но в кружок наш он приглашен не был, за что, понятно, осерчал. В память юбилея постановлено было нашим кружком издать общими силами двойной альма­нах, по-русски и по-шведски, с тем чтоб шведские статьи были переведены на русский язык и наоборот. Булга­рин снова к участию приглашен не был, так как его, преимущественно за дерзость (в теперешнее время он считался бы овечкой), везде избегали. Альманах вышел, не помню, какое ему было название, помню только, что я напечатал в нем действительно из рук вон плохую статью о литературной совестливости или добро­совестности, наверно сказать не могу6. Читатель убедит­ся только, что самая-то мысль давно уже засела у меня в душе. Как только альманах появился, Булгарин, которому надо отдать справедливость, что он всегда подписывал свое имя, когда дело шло о собственных именах, и ни в чью частную жизнь не заглядывал, ни ошибочно, ни безошибочно, выпустил в "Пчелке" громовую статью, в которой отделал и Одоевского, и меня, как называется, на все корки 7. Помню я, что, по прочтении этой филиппики, мы сидели вечером с Одоев­ским, в моем кабинете, несколько подгорюнившись и молча; Соболевский ходил по комнате, вздернув, по обыкновению, голову и запустив палец в отверстие жиле­та под мышкой. Вдруг он рассмеялся своим добродушно-циническим смехом. "Странный народ,-- сказал он,-- легли спать в грязный чулан и удивляются, что их там запачкали". Он сказал еще резче, но слова его остались мне навсегда памятными. Итак, все мои чистые побужде­ния к служению изящному и полезному попадали в грязный чулан. И с того времени как загрязнился еще этот чулан, как сперлись в нем мефитические8 ­ли, чтобы открыли в нем окно, обсыпали персидским порошком и обкурили. Об этом не я один свидетель­ствую(...)

    Не желая рисоваться перед кем бы то ни было на свете, а положа руку на сердце, в полном сознании высказываемой правды, я могу заявить, что вся моя пройденная жизнь конкретизируется в двух словах: красота, польза. Поклонение красоте, служение пользе -- вот та сфера, в которой я всегда вращался, часто с излишним увлечением, часто наживая себе непримиримых врагов, иногда мне даже неизвестных, но во всех общест­венных слоях; я не скажу, что я всегда был прав в формах, хотя мне кажется, что я почти всегда был прав в отвлеченной сущности. К тому же надо отделить и человеческую немощь, и порыв набегающей страсти, и ту дремотную лень и истому в жизненной деятель­ности, к которой так склонны все славянские племена. Никто не виноват, что он родился белокурым или черноволосым. Точно так же никто не виноват, что он родился с натурой объективною, а не субъективною. Мое же объективное свойство не только не подавилось, а развилось от обстоятельств моей жизни. Об них я должен поговорить несколько подробнее. Отец мой был человек светский, придворный и очень любил искусства. Он имел хорошую картинную галерею, был даровитым актером на домашних спектаклях и пел с большим вкусом. Еще молодым мальчиком я пел с ним дуэты. В то же время нас возили по воскресеньям к Олениным, с которыми мы считались в родстве. Президент Акаде­мии художеств и директор императорской библиотеки Оленин принадлежал к исчезнувшему ныне типу началь­ников-хлебосолов. И в столичном доме его, и на даче ху­дожники и литераторы принимались как члены его семьи. Тут как старого ребенка баловали Крылочку, то есть Крылова. Тут высокопарствовал ходячий гекза­метр Гнедич. Тут помню Лобанова, сочинителя забытых трагедий. Тут я в первый раз увидал Пушкина, который был неравнодушен к второй дочери хозяина, но не вме­шивался в наши игры и всегда хранил в обществе не­которую официальную серьезность, подобающую до­стоинству первого русского поэта. Тут бывали Брюллов, Варнек, писавший портреты хозяев9, скульпторы, живо­писцы, археологи. Я смотрел на них с благоговением, ловил каждое их слово, ставил их себе в образец. Вообще, это начало благоговения было присуще всем деятелям искусства той и даже позднейшей эпохи. Жуковский благоговел перед Державиным, Пушкин перед Жуковским, Гоголь перед Пушкиным. Потом явились фанатики Гоголя -- но этим и кончилось.

    ­шали тогда Боратынский, Дельвиг, Хомяков, Козлов, Языков, Подолинский. Я знал их стихи наизусть, пятнадцати лет я попал в Дерпт и снова в область лите­ратуры и музыки. Благодаря моему классическому во­спитанию, я знал латинский язык порядочно, француз­ский до последней тонкости и весьма плохо русский. Русскому языку я выучился в Дерпте, где нашел доб­рых товарищей в студентах профессорского институ­та и других, о которых, если успею, поговорю после подробно. Жили мы в русском кружке. К старушке Протасовой наезжал Жуковский 10. Вскоре в Дерпт пере­селились Карамзины, к которым наезжал кн(язь) П. А. Вяземский. Дом Карамзиных, пока не разрушился, всегда оставался подворьем и ковчегом русской литерату­ры. С исчезновением дома исчезло и звено, связывавшее крупных литературных деятелей.

    11, вдохновляясь Язы­ковым, которого память до сего времени высоко чтится в ливонских Афинах и со временем, несомненно, возоб­новится в уважении нашей будущей критики. В то же время я посещал усердно квартеты в доме г. Липгардта, который выписал для своего удовольствия известного скрипача Фердинанда Давида, виолончелиста Ц. Ромберга, замененного впоследствии Гроссом, и других. Сту­денты в дом Липгардта не приглашались. Я составлял исключение вместе с моим товарищем Ленцом, юристом и музыкантом, сделавшимся известным своею монографиею о Бетховене 12­там придавало немало обаяния присутствие девяти доче­рей хозяина. В Дерпте я много занимался пением, участвовал в концертах, устраивал серенады 1314, вглядываться в провинциальную и на­родную жизнь, причем принялся писать повести. В то же время я сблизился с братьями графами Виельгорскими и скоро с ними породнился и снова попал в стихию беспрерывной музыки и служения всем ви­дам искусства, затем кавказская поэтическая приро­да, близость к кн(язю) Воронцову, кочевая жизнь, литературные занятия, создание тифлисской сцены, руко­водство газеты "Кавказ", биография Котляревского15, история войны в Азиатской Турции, до сих пор неокон­ченная: вот те богатые ощущениями воспоминания, кото­рые остались от этого времени. Простившись с Кавказом, к которому я, впрочем, два раза возвращался, я был командирован за границу для изучения механизма управ­лений театров и консерваторий. И тут я снова был тоже в мире изящном и имел возможность сблизиться с представителями искусства. Притом постоянно слушая, смотря, читая, сравнивая и трудясь, я имел случай изощрить до некоторой степени критический вкус. Затем и в области общественно-полезного недостатка в практике не было. По службе я состоял поочередно при твер­ском губернаторе графе Толстом, при белорусском гене­рал-губернаторе Дьякове, при малороссийском генерал-губернаторе графе Строганове, при канцелярии Государ­ственного совета, при кавказских наместниках князе Во­ронцове и князе Барятинском, при министре император­ского двора графе Адлерберге I, при остзейских генерал-губернаторах князе Суворове и бароне Ливене, при московских генерал-губернаторах Афросимове и князе Долгорукове, при новороссийском генерал-губернаторе Коцебу и, наконец, ныне состою при министерстве юстиции.

    ­графию (...)

    Если бы я не прошел через горнило опыта,-- если бы остался привинченным к какой-нибудь каморке, нако­нец, если бы обладал тем громадным самолюбием, в ко­тором меня упрекают, я, может быть, и сделался бы нигилистом. Нигилисты бывают или дети, или люди ниче­го не видавшие, или люди ослепленные высокомерием. Но мне выпала судьба иная, и потому я чувствую к нигилизму глубокое отвращение как к отрицанию красоты и пользы под личиной человечности. Мне уже не раз говорили, что некоторые мои читатели и не только в рядах фельетонных требуют от меня одной сущности рассказов без всякого вывода об их смысле, другими словами -- мне разрешается только забавлять публику, а вовсе не наводить ее к какому бы то ни было умозаключению. Но в таком случае лучше бы было требовать от меня какого-нибудь дух захватывающего рома­на. Если мои воспоминания могут представить какое-нибудь значение, то не иначе как по их выводам, а вовсе не по занимательности случавшихся со мной событий, так как таковых не было! Я кругом света не ездил, в заговорах не участвовал, людскими судьбами не ворочал, я крупным деятелем не был... я был свидете­лем -- но свидетелем во многих местах, а потому мог кое-что сравнивать и мало-помалу выработывать себе убеждения (...)

    1 Пенитенциарный -- относящийся к наказанию, главным обра­зом уголовному.

    2 ­нал: "Общество это возникло (...) вследствие частных разговоров в одном просвещенном кружке о постоянном распространении бедности в столице и о бесплодности безразличного пособия, делаемого тем, кто просит (...) Граф Соллогуб, в то время знаменитый лев, ухватился за эту идею и, едва ли не первый, предложил образовать общество для разумного вспомоществования бедным людям (...) Явилось много желающих участвовать в обществе, а герцогу Лейхтенбергскому пред­ложено было звание попечителя" (Инсарский. Ч. II. С. 273).

    3 Первая лотерея-аллегри состоялась 3 января 1847 г. (о ней см.: Инсарский. Ч. II. С. 306).

    4 Депортация -- изгнание, высылка из государства в качестве меры уголовного или административного наказания. 14 мая 1847 г. Плетнев писал Гроту: "Теперь Соллогуб для Рунеберга род Говарда" (Переписка. Т. 3. С. 72).

    5 ­новался в 1840 г.

    6 "Альманахе в память двухсотлетнего юбилея императорского Александровского университета", изданном Я. Гротом (Гельсингфорс, 1842) была напечатана статья Соллогуба "О литературной совест­ливости" (посвящена И. Л. Рунебергу). В первом варианте она содержала ряд резких выпадов в адрес русских литераторов, которые затем были в значительной мере смягчены (см.: Переписка. Т. 1. С. 164, см. также с. 170, 171).

    7 См.: СП. 1842. 30 янв.

    8 Мефитический -- зловонный.

    9 А. Г. Варнеку принадлежат портреты А. Н. Оленина и его жены. Портрет А. Н. Оленина хранится в музее Академии художеств, портрет Е. М. Олениной до нас не дошел.

    10

    11 Тетрадь студенческих стихотворений Соллогуба находится в ГБЛ (ф. 622. 1. 31).

    12 Lenz W de. Beethoven et ses trois styles. T. 1, 2. St-PИtersbourg, 1852.

    13 Некоторые из этих "серенад" опубликованы, ряд текстов сохранился в рукописной тетради стихотворений Соллогуба (ИРЛИ), в том числе -- серенада, обращенная к некоей Эмилии, предмету сердечной привязанности Соллогуба-студента. Ср. стихи Вяземского "К графу В. А. Соллогубу (В Дерпт)": "Что делает, мой граф, красавица Эмилья?"

    14 "сделать статистическое обозрение Симбирской губернии, описав ее производительные силы, предметы и ход промышленности и торговых оборотов"; вторая его командировка в Симбирск отно­сится к 31 августа 1839 г. (ЦГИА. Ф. 409. Оп. 1. N 235).

    15 ­ная публикация (Кавказ. 1854. N 14--17, 19).

    Раздел сайта: