• Приглашаем посетить наш сайт
    Мандельштам (mandelshtam.lit-info.ru)
  • Большой свет.

    Часть: 1 2

    Повесть в двух танцах

    Большой свет.

    Посвящение
    Три звезды на небе,
    Три звезды в душе
    Сверкают и блещут
    Отрадою нам.
    То края родного
    России звезда.
    Звезда то поэзьи,
    Звезда красоты.
    Пусть ведает каждый,
    Что их я лучом,
    Гордясь, осеняю
    Смиренный свой труд,
    И каждый узнает
    От сердца как раз,
    Кому я с смущеньем
    Свой труд посвятил.

     

    I Попурри

    Je te connais, beau masque.

    (Bal masque)[1]
    I

    В Большом театре был маскарад. Бенуары красовались нарядными дамами в беретах и бархатных шляпках с перьями. Облокотившись к бенуарам, несколько генералов, поддерживая рукой венециянки, шутили и любезничали с молодыми красавицами.

    В углублении гремела музыка при шумном говоре фонтана. В зале и по лестницам толпились фраки в круглых шляпах, мундиры с пестрыми султанами, а вокруг их вертелись и пищали маски всех цветов и видов.

    Было шумно и весело.

    Среди общего говора и смеха, среди буйных ликований веселой святочной ночи два человека казались довольно равнодушными к общему удовольствию. Один — высокого роста, уже не первой молодости, с пальцем, заложенным за жилет, в лондонском черном фраке; другой — в гусарском армейском мундире, с одной звездочкой на эполетах.

    Первый, казалось, пренебрегал маскарадом оттого, что он всего насмотрелся досыта. В глазах его видно было, что он точно так же глядел на карнавал Венеции, на балы Большой оперы в Париже и что всякий напрасный шум казался ему привычным и скучным. На устах его выражалась колкая улыбка, от приближения его становилось холодно.

    Товарищ его, в цвете молодости, скучал по другой причине. Он недавно только что был прикомандирован из армии к одному из гвардейских полков и, после шестимесячного пребывания в Петербурге, в первый раз был в маскараде. Все, что он видел, было ему незнакомо и дико.

    Черное домино, уединенно гулявшее по зале, подошло к ним и, поклонившись, обратилось к старшему:

    — Здравствуйте.

    — Здравствуйте.

    — Я вас знаю.

    — Мудреного нет.

    — Вы г-н Сафьев.

    — Отгадали.

    Черное домино обратилось к младшему:

    — Здравствуйте.

    — Здравствуйте.

    — Я вас знаю.

    — Быть может.

    — Вы г-н Леонин.

    — Так точно.

    — А вы меня не узнали?

    — Нет.

    — Как? право, не узнали?

    — Нет.

    — Ну, право, так и не узнали?

    — Да нет.

    Сафьев расхохотался во все горло.

    — Удивительно, как у нас, на севере, скоро постигают дух маскирования! Я воображаю, как всем этим господам и барыням должно быть весело: ходят, несчастные, будто по Невскому, да кланяются знакомым, называя каждого по имени.

    — Что же веселого в маскарадах? — спросил простодушно Леонин.

    — О юноша, юноша! — отвечал насмешливо Сафьез. — Как много еще для тебя сокрытого и непроницаемого на свете! Тайна маскарадов — тайна женская. Для женщин маскарад великое дело. Что ж ты на меня так смотришь? Слушай. Много здесь женщин и первого сословия, и второстепенных сословий, и таких, которые ни к какому сословию не принадлежат. Иные здесь вовсе без цели — это самые несносные; ты сейчас видел образчик подобных, большею частью добродетельных матерей семейств. Другие здесь с каким-нибудь любовным замыслом: та — чтоб побесить мужа, та — чтоб изобличить предательного капуцина или отмстить вероломной летучей мыши. Большею частью у них у всех есть какая-нибудь зазноба. Они ищут здесь только тех, кого им надобно, а о нас, душа моя, они мало заботятся. Наконец, есть малое число таких, которые вертятся здесь из одних только честолюбивых видов.

    — Как это? — спросил Леонин.

    — Это самые знатные. У них, видишь, братец, у всех есть мужья. Они хоть мужей-то и не очень любят, да дело в том, что по мужьям и им почесть. Под маской можно сказать многое, чего с открытым лицом сказать нельзя. В маскараде острыми шутками, нежными намеками можно достигнуть покровительства какого-нибудь важного человека. Взгляни на этих черных атласных барынь, которые вцепились под руки этих вельмож и уверяют их в своей любви: поверь, что вся их любезность не что иное, как последствие их дальновидности. Ты еще не знаешь, о юноша мой скромный! о идиллический мой пастушок! сколько веса имеют женщины в образованном обществе и сколько расчета в их улыбках.

    — Это грустно, — заметил Леонин.

    — Что ж делать, везде так!

    В эту минуту к ним подошла маска в прекрасном домино, обшитом черным кружевом, с букетом настоящих цветов в руке. Она погрозила Сафьеву.

    — Здравствуй, Мефистофель, переложенный на русские нравы! Кого бранил ты теперь?

    — Тебя, прекрасная маска.

    — Ты не исправишься, Мефистофель, ты вечно останешься неумолимым, насмешливым, холодным. Всегда ли ты был таков, Мефистофель? не обманула ли тебя какая-нибудь женщина?

    Сафьев закусил губу.

    — Меня женщина обмануть не может, — сказал он.

    — Не верьте ему, — продолжала маска, обращаясь к Леонину, — он сердитый человек, он обманет вас; он не позволит вам веровать во все хорошее. Побудьте с ним еще — и белокурые волосы и голубые глаза потеряют для вас всю с-вою прелесть.

    — Голубые глаза? — сказал с удивлением Леонин.

    — Ну да, вы знаете, те, что вчера были в театре, во втором ярусе с правой стороны, те, что светят в Коломне и так нежно глядят на вас каждое воскресенье во время мазурки…

    «Удивительно!» — подумал Леонин.

    — Вы в прошлом месяце хотели на ней жениться, да бабушка ваша писала вам из Орла, что вы слишком молоды и что она несогласна. Прекрасно сделала ваша бабушка! Жениться такому молодому человеку — большая неосторожность…

    — Да как это вы все знаете? — спросил Леонин.

    Домино засмеялось под маской.

    — О, это мое дело! Впрочем, если хотите, я вам скажу, что я приехала из Орла, где мне рассказали вашу историю. Я сама живу в деревне около Курска.

    Домино продолжало смеяться и, схватив под руку толстого господина с звездой, скрылось с ним в волнующейся толпе.

    — Кто эта маска? — спросил в замешательстве Леонин.

    Сафьев посмотрел на него с усмешкой и отвечал протяжно:

    — Графиня Во-ро-тын-ская.

    — Не может быть: она меня не знает.

    — И, брат, кого эти барыни не знают? Им только и дела, что затверживать чужие имена да узнавать, кто в кого влюблен и кто кого не любит. Это, может быть, самая занимательная сторона их жизни.

    «Странное дело, — подумал Лгонин. — Графиня, одна из первых петербургских дам, известная красотой своей и любезностью, и огромным богатством, и высоким значением в свете, бросила взгляд на меня, бедного офицера. Она меня заметила, она знает, что я хочу жениться!. Странно! очень странно! Какое ей до того дело?

    Я в знатный круг не езжу, сижу себе дома в свободное от ученья время да по воскресеньям вечером бываю в Коломне у Армидкной. Да графиня-то к ним не ездит.

    »

    Леонин невольно приободрился и, положив венецияику на руку, с необычайной решимостью начал ходить по театру, взглядывая храбро на сидящих в бенуарах красавиц, которые, по обозрении его армейского мундира, равнодушно отводили глаза.

    Сафьев стоял, сложив руки, спиною к пустой ложе и о чем-то грустно размышлял.

    Толпы все мерно волновались вокруг залы. Большая часть масок важно расхаживала одноцветными фалангами и крепким молчанием доказывала свое неоспоримее ничтожество. Другие пищали и бегали, в сопровождении веселой молодежи. В побочных залах множество мужчин и несколько женщин расположились за плохим ужином, и пробки шампанского хлопали об потолок.

    Было три часа ночи. Толпы начали приметно редеть.

    Кое-где на эстрадах виднелись еще кавалеры и маски попарно, да молодые безбрадые юноши горделиво влачили под руку утомленных собеседниц. Маскарад клонился к концу. Леонин в двадцатый раз обмерял шагами все залы — и все напрасно: никто с ним не останавливался, никто не обращал на него внимания. Ноги его подкашивались от усталости. Ему было душно и становилось досадно. Он собирался уже ехать домой, вспомнив, что рано утром у него ученье, что вставать ему надо с светом, что спать ему придется мало. Лоб его сморщился, брови нахмурились. Вдруг в длинном ряду кресел мелькнуло пред ним черное домино с кружевом.

    Отчего, скажите, в воздухе, окружающем прекрасную женщину, есть какая-то магнетическая сила, обнаруживающая присутствие красоты? Сердце Леонина разом отгадало под маской графиню. В каждой складке ее наряда была какая-то щегольская прелесть; маленькой ручкой упирала она голову, с видом очаровательно утомленным, и в наклонении ее на спинку кресел, во всей прелестной лени ее существа была невыразимая гармония…

    Леонин трепетно к ней приблизился.

    — Вы одни? — спросил он с робостью.

    — Да. Я устала, ужасно устала.

    Оба замолчали.

    — Вы на меня сердитесь? — прибавила графиня.

    — О нет, напротив!

    Леонин смутился и проклинал свою робость. Мысли как будто нарочно съежились в его голове. В таких случаях первое слово всегда бывает глупость. Так и было.

    — Здесь ужасно жарко! — сказал он.

    — Да, — продолжала графиня, — здесь жарко, здесь душно. Меня воздух этот давит, меня люди эти давят…

    Жизнь моя нестерпима. Мне душно. Все те же лица, все те же разговоры. Вчера как нынче, нынче как вчера. Вы говорите по-французски?

    — Говорю, — отвечал Леонин в смущении»

    Графиня продолжала по-французски:

    — Мы, бедные женщины, самые жалкие существа в мире: мы должны скрывать лучшие чугства души; мы не смеем обнаружить лучших наших движений; мы все отдаем свету, все значению, которое нам дано в свете.

    — мужчины такие низкие, женщины такие нарумяненные, и весь этот хаос блестящий меня тяготит и душит. И о нас же говорят, что мы ни чувствовать, ни любить не можем. Но там, где каждый думает о себе, можно ли чувствовать что-нибудь? можно ли любить кого-нибудь?

    — Да, — с смущением сказал Леонин, — там, где думает каждый о себе, нельзя любить. Однако ж, мне кажется… я думаю, я уверен… Зачем думать только о себе? Не все люди такие испорченные. Надо избирать людей… Есть души пламенные, которые выше других.

    Любовь истинную найти можно; иначе жизнь была бы противоречие божьему велению. Если вы думаете, граф… если вы думаете, сударыня, что нет, что не может быть истинного чувства, вы себя обманываете.

    Маска, казалось, слушала молодого человека с удивлением. Или слова его казались ей странными и необыкновенными, или новая мысль занимала ее, только она казалась в порыве сильного внутреннего волнения.

    — Вы себя обманываете, — продолжал офицер, — в жизни много хорошего, много отрад… Живопись и музыка — творения гениев, примеры веков… В жизни много хорошего… Правда, я молод еще, но на земле я видел уже много утешительного. Во-первых, женщины… что лучше женщины?

    — Женщина, — прервала маска, — хороша только тогда, когда она молода и нравится мужчинам. Женщина — кумир, когда красота наружная придает ей ценность в глазах света. Красота исчезает — и кумир падает, осмеянный своими же поклонниками, и что ж остается тогда? — ничего, ничего, и нас же бранят, о нас же говорят, что мы ни чувствовать, ни любить не можем.

    — Но вас же любит кто-нибудь? — сказал робко Леонин.

    — Я не думаю, хотя многие стараются меня любить.

    Вы меня не знаете, и я могу говорить откровенно; этого давно со мной не случалось… Да, меня многие хотят любить, да я-то им не верю. У всех есть свои причины, свои расчеты… Во-первых, я замужем. Муж меня любит, потому что я ему нужна для общества и света. Потом, один адъютант меня любит, потому что он чрез меня надеется выйти в люди. Потом, любит меня один дипломат, потому что это ему дает особое значение в обществе. Потом, несколько человек меня любят потому, что им делать нечего, потому что они несносны. Вы понимаете, что с такими чувствами мало остается в мире наслаждений.

    Мне свет гадок, неимоверно гадок; мне душно и тяжело… а нынче в особенности. Я и сама не знаю, что со мной.

    Эта музыка, этот шум — все это расположило меня к безотчетной грусти… Вы меня никогда не узнаете; но я рада, что могла хоть раз высказать свою душу, а вы еще так молоды, что меня поймете… Мое положение ужасно! Быть молодой, иметь сердце теплое, готовое на все нежные ощущения, и предугадывать небо — и быть прикованной вечно на земле с людьми хладнокровными и бездушными, и не иметь где приютить своего сердца!

    И нынче как вчера, и вчера как нынче — и не иметь права жаловаться… Я вам кажусь странною, не правда ли?

    Что ж делать? Мне только под этой маской и можно говорить откровенно. Завтра на мне будет другая маска, и той маски мне не велено снимать никогда, никогда…

    — И неужели, — спросил с участием Леонин, — неужели никогда в мечтах своих вы не подумали о возможности встретить на земле душу созвучную, сердце братское, человека, который бы с восторгом посвятил вам, вам одной всю жизнь свою и был бы вашим сокрытым провидением, и любил бы вас, как любят маленького ребенка, и обожал бы вас с благоговением, как обожают существо неземное?

    Маска взяла Леонина за руку и крепко ее пожала.

    — То, что вы говорите, — сказала она, — прекрасно…

    Кто из нас не мечтал о подобном счастье? Но где найти его? где встретить его? где найти человека, который был бы выше всех мелочных расчетов, наполняющих жизнь, и сохранил бы в общем холоде пламень своей души, и мог бы утешить сердце бедной женщины, и мог бы посвятить ей всю жизнь свою неизменно, безропотно?.. Для такого человека можно всем пожертвовать в жизни и в любви его найти отраду от тяжких горестей. Но есть ли такие люди?.. Я перестала верить, чтоб это было возможно.

    — Напрасно! — с жаром подхватил Леонин. — Я сужу по себе. Я не воображаю счастья выше того, как выбрать себе на туманном небе бытия одно отрадное светило. А это светило должно быть и пламень и свет: оно должно согревать душу и освещать трудный путь жизни; к нему прильнешь всеми лучшими помышлениями, ему отдашь все свои силы. Звезда путеводительная, маяк целого существования, оно высоко и небесно; к нему нельзя прикоснуться земною мыслью, но от него ниспадают лучи утешительные, и эти лучи озаряют и живят до гробового мрака.

    — А хороша Армидина? — спросила маска голосом, исполненным женского кокетства.

    Ведро холодной воды плеснуло на воспламененного корнета.

    — Армидина… Почему Армидина?.. отчего Армидина? отчего вы это у меня спрашиваете?

    — Да вы влюблены в нее.

    — Я влюблен… нет… да… впрочем… я не знаю…

    — Я ее, кажется, видела вчера в театре — там, наверху. Белокурая, кажется…

    — Белокурая, — отвечал Леонин.

    — Как гадок свет! как жалки люди!

    Леонин был, без сомнения, прекрасный молодой человек. Сердце его иногда доходило до поэзии, а ум до завлекательности и до остроумия, и что же? От одного прикосновения светской женщины чувство светской суеты начало мутить его воображение! Он вспомнил, бедный, об Армидиных с каким-то пренебрежением. Состояние недостаточное, квартира в Коломне, претензии на прием гостей; мать толстая, по названию Нимфодора Терентьевна; для прислуги казачок и старый буфетчик из дворовых, который вечно кроил в передней разные платья для домашнего потребления, — все это мелькнуло вдруг перед ним карикатурным явлением волшебного фонаря. С другой стороны, блеснул перед ним богатый дворец графини, наполненный всеми причудами роскоши, и в этом дворце, среди роскошных причуд, он увидел графиню прекрасную, нежную, избалованную…

    — И я вас более никогда не увижу? — спросил он с грустью.

    — Никогда.

    — И надеяться нельзя?

    — Нельзя.

    — Дайте мне хоть что-нибудь на память, вашего знакомства.

    Маска протянула букет и встала с своего места.

    — Прощайте, — сказала она. — Будьте всегда так молоды, как теперь. И если вы когда-нибудь будете в большом свете, не забывайте, что светские женщины много имеют на сердце горя и что их бранить не надо, потому что они жалки. О, если б вы знали, чем бы они не пожертвовали, чтобы от тревожного шума перейти к жизни сердца! повторяю вам, чем бы они не пожертвовали…

    — Ничем! — громко сказал подле них голос.

    Маска обернулась. Сафьев стоял подле нее с своей вечной улыбкой.

    — Четвертый час, сударыня, — сказал он, — дожидаться вам, кажется, нечего. Прекрасного вашего князя более не будет. Что ж делать! не все ожидания сбываются.

    Маска судорожно приложила пальцы к губам и, кликнув бессловесную наперсницу, уединенно дремавшую на стуле, поспешно скрылась в боковую дверь.

    Леонин остался против Сафьева.

    — Что? — спросил последний. — Не говорила ли она, что ее не понимают, что ока ищет высоких наслаждений, что светская женщина жалка, потому что она должна скрывать свои лучшие чувства?

    — Ну, так что ж?

    Сафьев посмотрел на него с сожалением, а потом засмеялся.

    Леонин рассердился и, наняв извозчика, уехал домой.

    II

    Если б я писал повесть по своему выбору, я избирал бы себе в герои человека с рыцарскими качествами, с волей сильной и твердой, как камень, но с ужасной, таинственной страстью, которая сделала бы его крайне интересным в глазах всех чувствительных губернских барышень. Он любил бы долго и долго. Красавица любила бы его долго и долго. Все шло бы своим чередом. Вот и ручеек, вот и отвесистое дерево, вот и нежные свидания! Тут кстати все, что говорится о любви да о природе. И вдруг вдали нависла бы туча, загремела бы буря,явился бы отец-злодей, или мать-злодейка, или свирепый опекун, или просто какой-нибудь злодей. Пошли бы препятствия одно за другим, своим классическим порядком, и вот к самому концу, перед последней страницей, небо прояснилось бы, потому что трогательные окончания чрезвычайно приелись публике и не возбуждают более должного сожаления. Злодей вдруг бы усмирился, чета моя обвенчалась. Начался бы свадебный бал — и все были бы счастливы, и я бы очень был доволен собой.

    Но увы! я должен выбирать лица своего рассказа не из вымышленного мира, не из небывалых людей, а среди вас, друзья мои, с которыми я вижусь и встречаюсь каждый день, нынче в Михайловском театре, завтра на железной дороге, а на Невском проспекте всегда.

    Вы, добрые молодые люди, друзья мои, вы хорошие товарищи, но вы не рыцари древней чувствительности, вы не герои нынешних романов. Вы обедаете у Дюмё, вы вызываете Тальони, вы танцуете с приданым молодых девушек или с значением молодых кокеток. Вы похожи на всех людей, и, сказать правду, таинственности, романтизма я не вижу в вас! Вы — добрые молодые люди, друзья мои, больше ничего! Истина, грозная истина, которой я не смею ослушаться, приказывает мне без ложных прикрас изобразить вас в моем правдивом рассказе.

    Было поздно, когда Леонин возвратился из маскарада. Сальная свеча догорала в узенькой передней. Тимофей, слуга его, дремал на стуле.

    — Есть что для меня? — спросил Леонин.

    — Приказ вашему благородию: ученье в семь часов.

    Леонин нахмурился.

    — Еще что?..

    — Письмо по почте, кажись, от Настасьи Александровны.

    — Приезжал кто без меня?

    — Приезжал князь Щетинин.

    — Хорошо.

    Комнатки гусарского офицера, прикомандированного из армии к гвардейскому полку, описывать недолго»

    Седла, мундштуки, несколько литографий Греведона, бронзовая чернильница, маленький коврик, статуэтка Тальони, кровать — да и все тут.

    Леонин закурил трубку и распечатал письмо.

    — От бабушки, — сказал он.

    Он начал читать:

    «Милый Миша! вот четыре недели, как от тебя ни строчки, ни весточки. Уж не болен ли ты, друг мой? Уж не под арестом ли? Смотри, Миша, не ходи против формы. Оно ведь одно и то же, кажется, что по форме, что не по форме, так зачем же понапрасну казаться виноватым перед старшими? да и славу нехорошую заслужишь.

    Слушайся начальников, Миша, берегись дурных советов и дурной компании: дурные люди хорошему не научат…»

    Леонин остановился и задумался. «Какое до меня дело графине? К чему это она мне все говорила? Может быть, она заметила, что в театре вчера я глядел на ее ложу, где сидел Щетинин. Верно, я ей понравился, что она говорила со мной, как будто с старинным другом, и подарила свой букет. Таких вещей не дарят людям, к которым совершенно равнодушны. Непостижимо!..»

    Леонин продолжал читать.

    «Не думай, Миша, что мы, старые люди, таки совсем из ума выжили и говорим один только вздор. Совет наш всегда хорош, даже когда он вам. молодым людям, и не нравится. Вот, например, тому назад два месяца, ты сердился на меня, что я не позволила тебе жениться. Ты пишешь мне, что девушка прелестная, и лицо ангельское, и доброта душевная, и тонкая талия, и волосы прекрасные — все так, да ты-то, Миша, что? Когда бедная моя Оленька, твоя мать, скончалась, а отец твой, не в укор будь ему сказано, промотал женино имение, умер вскоре после нее, вы остались на руках моих: брат твой старший, да ты, мальчик пятилетний, да двухнедельная сестра. Вот и принялась я за хозяйство на старости лет, чтоб устроить вам состояньице, чтоб был у вас свой кусок хлеба впереди. Да память-то у меня слаба; дело мое женское и старое: как ни старалась я, а все-таки, и с моим имением, всего у нас душ четыреста с небольшим. Много ли придется тебе, на твою долю? Откуда же прикажешь мне брать доходы, чтоб ты мог жить прилично с женою, как следует дворянину? Да ей всего бы нашего дохода на одни наряды не стало. Ведь я даром что стара, а знаю, что такое жить в столице: и того хочется, и другого хочется. Отчего у того карета, а у меня нет кареты? отчего у той робронд атласный, а у меня нет атласного робронда? Я верю, что девушка прекрасная…»

    «Прекрасная, — подумал, вздохнув, Леонин, — что за волосы! Я никогда таких волос не видал. А как говорит, как улыбается! Глаза только, кажется, у нее маленькие… да, точно маленькие. Вот у графини, так удивительные глаза, черные как смоль, блестящие, как звезды… Что пишет еще бабушка?»

    «…Девушка… прекрасна… А знаешь ли ты, любит ли она тебя точно? Не мундир ли твой, не наружность ли твоя ей понравилась? Ведь ты, Миша, красавец…»

    «И точно, кажется, я очень не дурен, — радостно вспомнил Леонин. — Я и не одной Армидиной могу понравиться. Что еще?»

    «Выйдет она за тебя замуж; ты ей приглядишься…

    Будет вам скучно, а потом, чего боже сохрани!.. Нет, Миша, не проси позволения жениться… Не то я позволю, и на старости лет буду плакать над вами…»

    «Добрая бабушка! — подумал Леонин. — Вижу ее отсюда, в ее низеньком домике, в ее больших креслах, исхудалую, с очками на чепчике; вижу отсюда, как она медленно перелистывает библию или тихо ведет беседу с сельским нашим священником, отцом Иоанном… Добрая бабушка!.. Да какое графине-то до меня дело? Она знает, что бабушка не позволила мне жениться и знает, что я влюблен в Армидину… Впрочем, влюблен ли я?

    Быть может, любовь моя не что иное, как обман воображения. А что? Ведь точно может быть…»

    Он читал далее:

    «Я иногда думаю, Миша, что меня бог накажет за то, что я тебя любила и баловала больше твоего брата и сестры. Брат твой был уже взрослый мальчик, а сестра еще в колыбели, когда я вас взяла к себе в дом. А ты бегал уже в красной рубашечке, кудри твои вились от природы по плечикам, и ты обнимал меня и сидел у меня на коленях, и целовал меня, и говорил мне: «Я вам, бабушка, помощник!» В то время у соседки моей и доброй приятельницы Гориной родилась вторая дочь, Наденька, и мы, шутя, просватали вас друг за друга. После стали говорить об этом чаще и обменялись словами. Года два назад бедная Горина скончалась — дай бог ей царствие небесное! Перед смертью я навестила ее, и мы разговорились о «ас. «Поручаю тебе мою Наденьку, — сказала она. — Пускай выбирает она себе мужа по сердцу — это мое последнее приказание. Если Миша твой ей слюбится, пусть будут они счастливы. Богатства для нее не надо.

    Все мое имение ей. Сестра ее богата и дорого купила свое богатство; но была ее воля: я дочерей своих ни к чему не принуждала».

    Ты был тогда в губернской гимназии, Миша; после ты вступил в полк и давно не видал моей Наденьки.

    А Наденьку с нянькой Савишной взяла теперь в Петербург сестра ее, которая там за каким-то знатным. Вот тебе невеста, Миша, так невеста! Ей было тринадцать лет, когда она от нас уехала; собой красавица; дочь моего друга; имение небольшое, но прекрасное, незаложенное, и нрав прекрасный, и неизбалованная, и непричудливая.

    Вот невеста тебе, Миша! Ты видишь, что все счастье мое состоит в твоем счастии. Не пеняй на меня, если порой придется выговорить тебе неприятное слово. Поверь, мой друг, все это к твоему же добру. Теперь послужи, а женитьба не уйдет. Берегись дурных людей, а пуще всего карточной игры. Ходи по праздникам и по воскресеньям к обедне. Не ходить к обедне — грех: не бери его на душу. Хотелось бы и мне съездить помолиться за вас в Киев, Печерской богоматери, да в Воронеж, святому угоднику… Не знаю, как соберусь силами да деньжонками. Годы, сам ты знаешь, какие: рига сгорела, яровых как не бывало. Ты служишь в Петербурге, тебе нужна лошадка верховая, и санки, и все, как прилично офицеру; сестра твоя не нынче, завтра невеста: не с пустыми же руками отпустить ее в чужой дом. Брату твоему старшему в отставке скучно; пришло ему на мысль завестись в деревне охотою: на все деньги, а делать нечего, надо же молодому человеку чем-нибудь потешиться. Я было уговаривала его еще послужить, да он отвечает, что служба ему не годится.

    Впрочем, все у нас благополучно, все идет по-старому. В воскресенье был у нас храмовой праздник. Ожидали преосвященного, только он не пожаловал. За обедней отец Иоанн, который тебе кланяется, говорил нам трогательную проповедь своего сочинения. После молебна обедали у меня соседи Лидарины, Митровихины да старушка Бобылева; был также судья, отставной капитан-лейтенант, прекрасный человек, был в Америке и все рассказывает о морской жизни.

    Вот тебе все мои новости, Миша; у нас, деревенских, много не наслышишься. Целую тебя заочно. Посылаю тебе родительское благословение. Дай бог тебе быть веселым и здоровым. Берегись простуды, молись богу и не забывай старушку бабушку твою Настасью Свербину».

    «Почему уговаривала меня графиня, — думал Леонин, — пожалеть о светских женщинах, если я буду в большом свете? Следовательно, я могу быть в большом свете? Да для чего же нет?.. Собою я, говорят, хорош, танцую весьма порядочно, да и в обществе я довольно ловок: в мазурке у Армидиных меня то и дело что выбирают… Что, если б я точно графине понравился — вот было бы счастье! На меня смотрели бы с завистью все гвардейские франты, все парижские фраки, которые так сильно около нее увиваются… И я, бедный, забытый офицер, с одного бы шага стал выше всех их… Стоит попросить только Щетинина: он представит меня во все лучшие домы… И там я буду видеть графиню…»

    С сладкою мечтою лег он спать, но долго глаза его не смыкались.

    Он не был еще до того развращен или опытен, чтобы желать сделать себе из женщины пьедестал для своего возвышения. В графине прежде всего видел он ее красоту, ни с каким из сновидений его не сравнимую. Глаза ее жгли сердце его. Звучный, тихий голос ее волновал воображение его. Он был молод, он был влюбчив…

    Уже звезда Армидиной тихо закатывалась на небосклоне его помышлений и величественно подымалось на нем яркое светило очарований графини, озаряя его новым, незнакомым светом. И вдруг от нового светила пала на его сердце одна искра и глубоко заронилась в него. Увы! то была искра честолюбия. Как ни совестно мне сознаваться в слабостях моего героя, а истины не смею утаить. Не знаю, почему с образом графини свилась в голове пылкого корнета завлекательная мысль о возвышениях и отличиях. Быть может, это оттого, что он засыпал, но ему казалось, что графиня ему улыбалась, что он с любовью устремил на нее свои взоры и тихо на нее упирался, и что все она была хороша, и пышна, и очаровательна, и все ему тихо улыбалась, и что уж он был адъютантом у бригадного, а там флигель-адъютантом и полковником с крестами на шее… и вот произведен он в генералы, в генерал-лейтенанты, в генерал-адъютанты, в генерал-губернаторы, в министры…

    Андреевская лента величаво покоилась на его плече, когда он заснул…

    Тщетно Тимофей тащил его за ноги и кричал ему на ухо, что семь часов, что пора одеваться и, ехать на ученье. Полусонный, он вытолкал Тимофея в двери и заснул крепко-накрепко, с чувством какого-то нового достоинства.

    Пробуждение было довольно неприятное…

    Вестовой из полка принес приказание: «Корнету Леонину немедленно явиться в полковую канцелярию для объяснения по делам службы». Объяснение было самое краткое: полковой командир, не допустив виновного до себя, отправил его на три дня под арест.

    Скучно под арестом! Голые стены, истертые кожаные кресла, по углам шаркают крысы; в другой комнате крупно насоленные шутки солдат; жизнь вседневная останавливается, а шум людской дразнит за окошком.

    Леонину стало грустно. К вечеру он тихо дремал, опершись на раскрытую книгу… Вдруг громкий хохот разбудил его: Щетинин в лядунке через плечо и в шарфе, как дежурный, вел за собой Сафьева, оба смеялись.

    Сафьева вы уже знаете; с Щетининым позвольте вас познакомить.

    III

    В Петербурге почти все молодые люди похожи друг на друга: у всех одинакие привычки, одинакие ухватки, один и тот же портной; одна и та же прическа, те же разговоры, то же образование, почти тот же ум.

    Заметьте в мазурке, при некоем повороте: все одинаково как-то прихлопывают каблуками, и во французской кадрили все как-то одинаково непринужденно машут правой рукой.

    В большом свете все они чрезвычайно приличны.

    С математической точностью знают они, где стать, где сесть, где поклониться, где говорить и где молчать. Тактикой гостиных обладают они вполне. Между товарищами — дело другое: фраки долой, мундиры нараспашку.

    Тут стараются они выказываться добрыми малыми. Карты на стол — подавай лишь шампанского. Тут все добрые малые, с первого до последнего.

    И что всего страннее: тот же самый франт, который, за полчаса пред тем, в перетянутом мундире или в перекрахмаленном галстуке казался робок и неприступен, как красная девица, вдруг делается отчаянным крикуном, бранит принужденность гостиных и шумит один за трех армейских майоров.

    Все они разделяются на два класса: военных и статских. В Москве есть еще один класс, который и не военный и не статский, который ходит в усах, в шпорах, в военной фуражке и в венгерке, но это до нас не касается: мы говорим единственно о молодых людях петербургских. Степень взаимного уважения, разумеется, светского, определяется, как и следует, между ними большим или меньшим богатством. Если один из них имеет свою карету, собственного повара, щегольски отделанную квартиру и абонированное кресло, то он может быть уверен, при порядочном имени, что займет почетное место среди петербургской молодежи.

    Таковыми преимуществами Щетинин обладал вполне.

    К тому же отец, бывший некогда посланником, оставил ему большое достояние, никем не оспариваемое, а природа одарила его прекрасной наружностью и пылким, прямым умом. С детства попал он в стихию большого света, воспитывался за границей, приехал потом в Петербург и с первого шага занял между великосветскими юношами одно из первых мест. Свет был для него дело обыкновенное, к которому он привык; свет был ему и непротивен и неувлекателен, и не удивлял его, только часто не находил он в нем многого, а чего именно — долго не постигал.

    Приглашения на пышно-дружеские обеды сыпались на него дождем. Все невесты улыбались ему приветливо, иные даже — спаси меня господи от прегрешения и клеветы! — вертясь с ним, в минуту рассеянности тихо пожимали ему руку. Замужние дамы имели всегда для него на бале местечко подле себя за ужином; одним словом?

    Он был предводителем всех кавалеристов северной столицы.

    Между товарищами, кроме должного богатству его уважения, он был искренне любим и был действительно добрый малый, иногда даже слишком добрый малый, потому что пылкая природа заносила его слишком далеко. Ни в какой шалости не отставал он от своих однослуживцев. В карты мог он играть по целым ночам сряду, бутылку шампанского — извините за историческую точность — мог выпивать, хотя-нёхотя, но с одного раза; а как пойдут удалые анекдоты и беранжеровские песни, то громкий хохот товарищей возглашал ему всегда торжественное одобрение.

    Но был ли он доволен собой в чаду своих успехов — не знаю. По крайней мере, нередко находила на него хандра неописанная. Тогда догадывался он, что в дружбе друзей его промелькивала зависть; что в приветствиях молодых девушек скрывалась тайная мысль о выгодном женихе; что светские дамы заманивали его в свои сети»

    Потому что он в моде; что он родня целому свету и что подобная победа заставила бы всех соперниц по чепчикам и по красоте умереть с досады. Тогда голова его склонялась от пустоты и усталости; тогда хватался он за грудь и чувствовал, что в ней билось сердце, созданное не для шума и блеска, а для жизни иной, для высшего таинства, — и тяжело было ему тогда, и хандра налагала на него свои острые когти. Но он, стыдясь ее, с сердцем, ноющим от скуки и горя неразгаданного, продолжал вести с товарищами жизнь разгульную и молодецкую, а в свете любезничать с дамами и щеголять напропалую.

    Так прошло много лет. Щетинин дожил до той неприятной эпохи, где человек замечает, что он начинает стареть. Он влюблялся как мог и где мог, но он столько знал свет и жизнь, что не мог влюбиться не на шутку, и по истертой колее продолжал путь своей жизни, иногда забывая о нем, иногда проклиная его от души.

    Однажды (это было летом) на маленькой даче, примыкающей к пышной даче графини Воротынской, был шумный холостой обед; смех и вино оживляли собеседников. После обеда сели играть в карты, заварили сженку. Нагрянула новая молодежь — и пошла потеха.

    Щетинин сидел на первом месте, пил, что наливали, и проигрывал более всех. Долго тянулась игра. Всю ночь напролет тряслись окошки от шумной беседы; всю ночь были слышны песни и восклицания пирующих. Когда все расстались, на дворе было совершенно светло.

    Щетинин, желая освежиться прохладою утреннего воздуха, отправился на свою дачу пешком.

    сквозь слезы росы. Воздух был свеж и чист и благоуханен. Вправо, на зеленой лужайке, паслось пестрое стадо. Вдали шли крестьяне на дневную работу, да священник шел к ранней обедне.

    Щетинину стало совестно. С досадой вспомнил он глупую свою ночь, вспомнил раскрасневшиеся лица своих приятелей и жадность, с которою они кидались на мелки, чтоб записывать его проигрыш. Целый вечер, проведенный в разгульном забытьи, показался ему так гадок, так унизителен перед величественной, божественной картиной, которая развивалась в глазах его.

    В эту минуту порхнула перед ним девочка лет тринадцати, которая весело неслась за бабочкой. Прелестное ее личико разгорелось от бега, волосы развевались по ветру; она смеялась и прыгала, и кружилась легче мотылька, своего воздушного соперника. Никогда Щетинин не видел ничего лучше, свежее этого полуземного существа. Оно как будто слетело с полотна Рафаэля, из толпы его ангелов, и смешалось с цветами весны, с лучами утреннего солнца, для общего празднования природы.

    Душа Щетинина стала светлее и как будто расширилась.

    Слеза повисла на его реснице; долго он стоял очарованный и с жадностью следил, как милое дитя прыгало и неслось все далее и далее, и мелькало вдали среди душистых кустов.

    Отрадные впечатления чудного утра врезались в душе Щетинина; он сохранил их, как святыню, которую прячешь от неверующих. Правда, он никому в том не сознался и ни за какие сокровища в мире не открылся бы он лучшему другу. Как человек светский, всего более страшился он насмешек, а ничто их так не навлекает, как простосердечное сознание в истинном, сердечном впечатлении, и с той поры Щетинин сблизился с графиней Воротынской, и скоро молва назначила его в числе ее поклонников. Графиня сперва с ним пококетничала, а потом, уверившись в его постоянстве и не теряя его из виду, обратилась к другим с своими невинными нападениями.

    Но модный князь искал другого, искал лучшего и не мог отдать себе отчета в странном чувстве, которое им овладевало. Он — владыка моды, пред которым трепетали люди женатые от страха, люди холостые — от зависти; он, ничему и никому не веривший, он, ничего и никого не любивший, он, князь Щетинин, выжидал, с нет выразимым волнением и трепетом, минутных, редких появлений маленькой девочки в белом платьице, в черном передничке, с необходимым приседанием, с неизбежной гувернанткой, и чувствовал сам, не понимая почему, как, при виде ее, душа отдыхала от тяжкой усталости.

    Девочка, явившаяся ему в светлое утро, была сестра графини!!

    В минуты шумных наслаждений света он сам иногда смеялся над собою, но когда ему было грустно, когда он уединялся в своих мыслях, он всегда призывал милое видение, и тогда тихо над ним веял детский образ, который нечаянно дополнил ему в незабвенное утро все красоты природы и все отрады Провидения.

    отставал от товарищей. Мы остановились на том, как пришел он с Сафьевым навестить Леонина под арестом.

    IV

    Allwissend bin ich nicht, doch viel ist mir bewuflt.

    (Mephistophelles. Faust. 1 Aufz.)[2]

    — Что, брат, попался?

    — Видишь, братец, сижу… Делать нечего. Был вчера в маскараде, а нынче проспал ученье.

    — Вольно же тебе ездить в маскарады! По-моему, нет ничего скучнее: ходишь себе на рассвете с какой-нибудь старушонкой да удивляешься своему счастью…

    — Зато, — прибавил насмешливо Сафьев, — вы, может быть, душа моя, сделались поверенным важных дамских секретов.

    — Послушай, Щетинин, — спросил Леонин, — ты член английских гор?

    — Да. Хочешь, я тебя запишу?

    — Сделай одолжение.

    — Хорошо. Да к чему оно тебе? Холод престрашный; того и гляди, что заморозишь пальцы или какойнибудь ловкий барин сломает тебе шею.

    — Все равно. Скажи, пожалуйста, какие теперь визитные карточки в моде: с гербами или без гербов?

    — И, братец! Будто не одно и то же?

    — Кажется, что с гербом и золотыми буквами: оно красивее. Их, кажется, у Беггрова заказывают?

    — У Беггрова.

    — Послушай, не хочешь ли, как меня выпустят, поехать со мной по Невскому верхом?

    — Нет, брат, слуга покорный: боюсь простуды.

    — Ты бываешь у графини Б. на ее раутах?..

    — Бываю.

    — А у английского посланника ты бываешь?

    — Бываю.

    — Как бы перейти мне в гвардию?

    — А что?

    — Да так… Меня, может быть, пригласят на бал во дворец.

    — Может быть.

    — Скажи, пожалуйста, ты видел, как я танцую мазурку?

    — Не помню, право.

    — А что ты думаешь, можно мне будет пуститься в мазурку?

    Щетинин посмотрел на Леонина с удивлением.

    — Что это с тобой? Откуда эта светскость? Уж не вздумал ли ты пуститься в свет?

    — А что?.. А что?.. разве это невозможно? Разве ты находишь, что я недостоин? А я думал, что ты еще поможешь мне: у тебя так много родни и знакомых. Тебе бы легко было меня представить в лучшие домы.

    Щетинин покачал немного головой.

    — Не советовал бы я тебе…

    — Ты отказываешься? — прервал Леонин полуобиженным тоном.

    — О, нет! представить могу я тебя кому хочешь; во-первых, всем моим кузинам. Надобно тебе сказать, что в Петербурге у меня кузин целая пропасть: княгиня Галинская, княгиня Красносельская, графиня Воротынская…

    — Графиня!.. — закричал Леонин, и весь жар молодости отразился на его щеках. — Ты повезешь меня к ней — она примет меня? Я буду ее видеть? Я буду говорить с ней?

    Щетинин улыбнулся. Оба начали курить, и оба задумались.

    О чем могли они думать, молодые люди, — нетрудно отгадать. Когда молодой человек курит и думает, то верно положить можно, что в тумане беглых помышлений его мелькают и блещут кудри шелковые, глаза томные, ножки сильфидины — все прелести, все очарования.

    Графиня во всем блеске своей красоты являлась Леонину, прекрасная и лучезарная, и как будто манила его за собой в раззолоченные чертоги петербургских вельмож. Леонин мысленно горделиво любовался ею…

    О чем же думал Щетинин? Нам, которые нескромно подняли кончик завесы тайны его, догадаться нетрудно.

    дитя и еще не женщина, в той поре, когда ей надобно еще учиться, а уже хочется на бал.

    Сафьев нетерпеливо барабанил пальцами по окошку; наконец, с взглядом истинного сожаления, обратился он к Леонину:

    — Итак, душа мой, вы пускаетесь решительно в свет? Скоро вы решились… Берегитесь, молодой человек: плохо вам будет; у вас нет ни знатного батюшки, ни знатной матушки, которые могли бы вас выдвинуть вперед…

    — Я не прошу увещания, — сказал Леонин.

    — Бог тебе судья! — сказал Сафьев. — Но я так давно шатаюсь по свету и по светам разных столиц, что по этой части мои советы могут только принести большую пользу всякому дебютанту. Вот тебе мое родительское наставление и необходимые правила до вступления твоего в санкт-петербургский Faubourg St. Germain [3]— слышишь ли? Бог тебя сохрани из неуместной скромности стать в мазурке с каким-нибудь уродом в газовом платье; это могут себе позволить лишь устарелые мазуристы. Для начинающего подобная неосторожность может быть пагубна… Не говори почти ничего или говори вещи самые обыкновенные. Пускай думают, что ты немного глуп: это тебе не повредит, напротив… Будь всегда одет по строгой форме; не позволяй себе ни цепочек, ни лорнетов, никаких вычур армейских франтов, ничего, одним словом, что б заставило тебя заметить. Светской моды ты никогда не достигнешь, но ты можешь достигнуть привычки, то есть к тебе привыкнут, и место твое навсегда будет тебе назначено в четвертой или пятой паре всех мазурок, а имя твое смешано с теми, о которых вспоминают накануне бала и которые забываются на другой день…

    Главное дело: не кажись искательным, не торопись знакомиться со всеми; не кланяйся никому низко; танцуй себе да молчи. Знакомства и приглашения придут сами по себе постепенно, тем более, что какая-нибудь дама возьмет тебя под свое покровительство, а прочие пожелают отнять тебя у нее. Но помни одно: цель твоя не может быть та, чтоб о тебе говорили: c'est in jeune homme distingue[4]. Оставь это людям богатым и людям с истинным гением. Вся цель твоя заключается в том, чтобы молодые дамы говорили о тебе: il est vraiment gentil[5], а чтоб мужья отвечали им, беспечно зевая: oui… c'est un joli danseur pour un bal[6]. Когда же ты укоренишься на своем месте, всё вообще прозовут тебя!е petit[7]

    Делай как знаешь. Пора мне ехать домой пообедать.

    У меня вино чудесное, а ростбиф такой, что в Лондоне бы на диво. Поедем, Щетинин, обедать.

    — Нет, брат, я отозван.

    — Как досадно, душа моя! Я не могу обедать один.

    Он взял шляпу и ушел.

    — Эгоист! — сказал Леонин.

    — Чудак! — сказал Щетинин. — А говорит правду.

    Впрочем, я от своего слова не отступаюсь… На будущей неделе у тетки моей большой бал. Если хочешь, я могу достать тебе приглашение.

    — Ты меня много обяжешь, — сказал Леонин, пожав ему руку, а потом прибавил мысленно: «Я ее увижу… а там… что будет, то будет…»

    V

    Представьте себе теперь комнатку Наденьки, комнатку маленькую, о двух окошках с белыми занавесками.

    В углу несколько кукол подле толстых лексиконов; у стенки столик с тетрадями и маленьким альбомом. Рядом ширмы и зеркало, а за ширмами кровать.

    Неправда ли, в этой комнатке веет какой-то душевной прохладой? В ней, кажется, воздух чище, свет светлее. Все носит в ней отпечаток таких свежих, непорочных впечатлений…

    На креслах сидела Наденька и задумчиво перебирала иссохшие цветы, высушенные ею в «Русской грамматике» Греча.

    Девочка к ней обернулась.

    — Что, нянюшка?

    — Ничего, сударыня… так… поглядеть пришла на вас. Мадам-то, видно, в гости уехала. Да какое им друroe дело, нанятым, прости их господи, как только что по гостям рыскать; а о том не подумает, что вас одних оставляет. Хороши они все!.. Пришла понаведать вас, сударыня, не нужно ли чего…

    — Мне скучно!.. — сказала девочка и грустно взглянула на старуху.

    — То-то, родная моя!.. А мне-то каково?.. Жила себе век в деревне, с своими, по-своему, и вот на старости лет перетащили меня, старуху неразумную, в Питер, в знатный дом, где все на иностранный лад, и люди-то все иностранцы. Да еще по-немецки хотели меня нарядить.

    Видно, и к летам-то почтения нет никакого. Статочное ли это дело?.. Намедни еще графинины горничные так и пристают, чтоб я чепчик надела. Нет, уж как им угодно, а этакого стыда я на себе не допущу.

    — В деревне было лучше? — сказала девочка.

    — Как не лучше, сударыня? То ли дело: там все свое. Была бы охота, а работы вдоволь; скуки не узнаешь. И в амбар-g-o, и на птичник, и на кухню, и рыжики-то солить, и варенье-то варить, и наливки-то настаивать… Что и говорить! В деревне — там житье; а здесь сидишь себе, сложив руки, как негодная какая, да хлеб только даром ешь.

    «В деревне было лучше, — думала Наденька, — в деревне можно было бегать без позволения гувернантки.

    …»

    — Няня, ты помнишь мою коричневую корову?

    — Как, сударыня, не помнить! с белыми пятнами…

    Чай, присмотра за ней теперь нет никакого. И в доме-то, я думаю, все повытаскали да поломали. Да что и говорить! Все пошло вверх дном с тех пор, как скончалась матушка-барыня — дай бог ей царствие небесное и жизнь вечную!

    Нянюшка вздохнула и перекрестилась. Девочка не отвечала ничего: на глазах ее навернулись слезы.

    — Ну, и было всегда с кем слово молвить, — продолжала нянька, — не так, как здесь, с этими лакеями, что в позументах ходят да о театрах толкуют… Пойдешь, бывало, к пономарихе или к дьячихе побеседовать; дьячиха-то такая веселая, не видишь, как время проходит; а потом, в праздник, поедешь в гости к соседям, вот хоть к Фоминишне, что у Свербиной в ключницах. Сидишь себе да разговариваешь; иной раз и сама старая барыня выйдет: «А! Савишна! здорово, мать моя…» — «Здравствуйте, матушка Настасья Александровна». — «А что, Савишна, все ли у вас здоровы?» — «Слава богу, матушка Настасья Александровна». — «Ну, смотрите ж: напойте Савишну чаем. Она у меня гостья». — «Много довольна, матушка Настасья Александровна, благодарим покорно за ласковое слово…» Вот барыня так барыня, не так, как здешние, прости господи! Русская барыня, набожная, нами, бедными людьми, не брезгает. Дай бог ей много лет здравствовать!..

    Наденька задумчиво перебирала иссохшие цветы. Перед ней тоже развивалась картина прошедшей деревенской жизни.

    Там, на берегу реки, перед густой рощей, серенький домик с зелеными ставнями… В том домике началась ее жизнь. Маленькая, помнила она, что у нее была старшая сестра, и что все говорили, что сестра ее красавица, и что точно она была красавица. Потом, помнила она, что много к ним ездило военных офицеров, но один чаще всех. Вдруг приехал какой-то господин в карете.

    Сестра ее три дня плакала. Офицер сердился и кричал, а потом уехал и не возвращался более. После церковь была освещена. Господин стал с сестрой перед налоем.

    Ей сказали, что это свадьба. Потом сестра села с господином в карету, и уехала, и с тех пор осталась она одна с матерью своей, и жизнь их была тихая. Езжали они иногда к Свербиной по соседству, а больше оставались дома; и были у нее свои овечки, своя лошадка, своя коричневая коровка с белыми пятнами, и был у нее свежий воздух, и сельская свобода, и жила она жизнью полей.

    Погода сделалась хуже… Мать ее слегла в постель. Долго ходила она за ней, долго подавала она ей лекарства и не спала ночей у ее изголовья… Зима наступила; такой ужасной зимы она не видывала… Мать подозвала ее к себе, положила ей на голову исхудалую руку, благословила и начала дышать тяжело. Потом занавесили в комнате зеркало, поставили среди комнаты стол, на стол положили ее заснувшую мать, бездвижную и холодную. Пришел священник в черной рясе. Положили мертвую в гроб, унесли ее и положили в землю, и в сером домике осталась девочка одна-одинехонька с нянькой Савишной, которая повязала голову черным платком и каждый день ходила с девочкой в церковь молиться и плакать над свежей могилой.

    При этой мысли Наденька взглянула с невыразимым чувством детской любви на старую няньку.

    — Ты меня не оставила, няня! — сказала она. — Ты приехала со мною в Петербург, когда сестра меня к себе вытребовала. Ты не хотела со мной расстаться!

    — Что ты, что ты, сударыня?.. грех какой! Покойница меня даром, что ли, жаловала? Что я, неблагодарная разве какая? Нет, как мне подчас и ни приходится скорбно, а все-таки от тебя, мое красное солнышко, ни на шаг не отстану.

    «И на что променяла я свою прежнюю жизнь! — думала Наденька. — На душную комнату, где окошки занавешены, где нет мне простора. Едва летом, на даче, могу подышать свободно и весело, да и тут мешает мне теперь madame Pointue: все ходит за мной и говорит:

    «Держитесь прямо. Не смейтесь. Не говорите громко. Не ходите скоро. Не ходите тихо. Опускайте глаза…» Да к чему это?.. Хоть бы поскорей быть совсем большой!

    Когда я буду большая, — сестра мне говорила, — я с ней буду ездить в большой свет. Там должно быть очень весело: уж, верно, весело, потому что сестра каждый день туда ездит. Буду я в театре, буду на балах, буду танцевать с военными кавалерами. А хотела бы я знать, о чем говорят они, когда танцуют?.. Верно, все о любопытном…»

    — Няня, дома сестра?

    — Кажись дома, сударыня. В колокольчик ударяли: ничто, видно, гость какой наверху.

    Графиня сидела на диване у мраморного камина, уставленного бронзами. Кругом ее, на столиках, на этажерках разбросаны все роскошные безделки моды: старый саксонский фарфор, малахиты, веера, дантановские бюсты, кипсеки и целая куча воспоминаний о Карлсбаде, о Вене, о Париже, в виде альбомов, граненых стаканов, китайцев и чернильниц без чернил.

    Комната вообще отделана с великолепием. В окна вставлены настоящие стекла средних веков с изображениями из католических легенд и рыцарской жизни; роскошные обои покрыты картинами знаменитых художников; на мягком ковре разбросаны в разных направлениях гениальные творения Гамбса; наконец, на письменном столике, украшенном письменными излишествами венского мастера, разбросано несколько французских романов и, прошу заметить, единая русская книга, весьма удивленная тем, что находится впервые в столь блестящих чертогах.

    Против дивана, на котором небрежно наклонилась графиня, на маленькой кушетке в виде буквы S, полусидел, полулежал Щетинин, в сюртуке, и занимался с графиней светской болтовней…

    — Что нового?

    — Да говорят, С. к празднику будет камергером. До сих пор многие двери были для него заперты: авось ключ их откроет.

    — Еще что?

    — Свадьба в городе. Княжна Б*** решается выйти за своего постоянного обожателя.

    — Да она терпеть его не может и два года смеется над ним!

    — Это ничего не значит. Он получил наследство, а княжна обогатилась годами. Вчера была помолвка, а нынче она так страстно влюблена, что не надивятся.

    — Бедная княжна! Впрочем, свадьба во всех отношениях приличная.

    — Поговаривают еще о другой свадьбе, — продолжал Щетинин, — говорят, что два миллиона приданого выходят за приятеля моего, князя Чудина.

    Графиня злобно взглянула на Щетинина, а потом улыбнулась.

    — Неправда. Это пустые толки. Он и не думает о том:

    — Кстати, — сказал Щетинин, — поздравляю вас с новой победой.

    — Кто такой?

    — Приятель мой, Леонин, который, кажется, с ума сходит… Вы помните, тот самый армейский, к нам прикомандированный, о котором вы намедни спрашивали с таким любопытством. Он не дает мне покоя, все упрашивает, чтоб я его втолкнул в свет и в знать. Коломенская страсть забыта, TL при вашем имени он смущается и краснеет, как школьник.

    «Леонин… — говорила про себя графиня. — Леонин.

    Так это точно он… внук Свербиной…»

    Она вынула из черного ларчика несколько писем старинного и вовсе не щегольского почерка и, разбирая их, вздохнула глубоко.

    — Что это за нежная переписка? — спросил Щетинин. — Неосторожно такие вещи читать при свидетелях.

    — Это письма покойной матушки, — отвечала печально графиня, — это последняя ее воля.

    Щетинин опустил голову и замолчал, но светская его веселость вскоре опять взяла верх.

    — Что же прикажете мне делать с Леониным? — спросил он.

    — Привезите его непременно на бал в пятницу и представьте мне. Мне нужно узнать его покороче…

    — О-о-о! — сказал Щетинин. — Куда девать вам их всех? И без того у вас целое стадо безнадежных вздыхателей.

    — Полноте шутить! Я прошу вас о том не в шутку.

    — Слушаю, очаровательная кузина! Вы знаете, что для вас я готов все сделать. Хотите, я поеду обедать к Ф. и буду разбирать с ним каждое блюдо поодиночке?

    Хотите, я целый день проведу с устаревшими поклонниками вашими, из которых один открыл Англию, а другой Италию? Хотите, я поеду в русский театр? Хотите, я буду играть в вист с вашей глухой тетушкой, а потом поеду слушать стихи Л… и повести С-ба?.. Все жертвы готов я вам принесть. Прикажите только — и я буду танцевать… что я говорю, танцевать! я буду влюбляться во всех уродов, которыми так расточительно изобилует наш прекрасный Петербург…

    Щетинин вдруг остановился в порыве своего светского злоречия…

    он смутился и молчал.

    Графиня с неудовольствием взглянула на сестру. Появление Наденьки рушило одно из ее заблуждений.

    Чтоб это вполне истолковать, надо сперва вникнуть в сущность жизни светской красавицы. Тесный круг, в котором она сияет, — ее царство, красота ее — венец, толпа обожателей — ее подданные. Потому все другие женщины ей — соперницы, а другие красавицы — природные враги, которые силою прелестей грозят отнять у нее и царство и подданных.

    Графиня не любила Щетинина и, как всем и всякому было известно, явно кокетничала с князем Чудиным, но не менее того князь Щетинин, как мы видели выше, был лестным достоянием для модной женщины. Графиня видела его у ног своих с чувством особого удовлетворенного самолюбия — и вдруг истина обнаружилась; при первом движении Щетинина, с этим инстинктом, которым одарены одни женщины, она разом отгадала его тайну, а притом заметила, в первый раз, что сестра ее уже не ребенок и что скоро, очень скоро, Наденька затмит ее своей красотой.

    — Надина, madame Pointue уехала?

    — Уехала, маменька.

    Наденька называла сестру свою маменькой.

    — Поди-ка сюда да сядь с нами. Вы, князь, сестры моей не знаете? Позвольте мне вам ее представить.

    Щетинин неловко поклонился.

    — Я имел уже честь…

    — И, полноте!.. Она еще ребенок… Я думала, что вы еще ее не видали.

    Графиня пристально взглянула на Щетинина. Щетинин покраснел.

    «Черт побери эту женщину! — подумал он. — От нее ничего не скроешь!»

    Наденька простодушно глядела на офицера и припоминала, как она встретила его однажды, в одно прекрасное утро, на даче, где ей привелось побегать еще по-прежнему.

    Графине было чрезвычайно досадно.

    — Вы удивительно расположены нынче, — сказала она, — всем досаждать. Ваша шутка уничтожает, как ножик; против нее нет защиты. Недаром прослыли вы таким злым человеком! Осмеять друзей своих, родных — для вас ничего не значит! Да и то правда, вы никого не любите?..

    — Я люблю друзей своих, — отвечал вспыльчиво Щетинин, — вот хоть князя Чудина, например. Поверьте, что все советы мои могут только клониться к его пользе.

    — Надина, прикажи, чтоб закладывали карету, да ступай одеваться: я возьму тебя нынче с собой.

    Наденька вышла.

    — Не правда ли, что она очень хороша? — спросила с улыбкой графиня.

    — Еще дитя, кажется, а вообразите, уж помолвлена…

    — Помолвлена! — воскликнул Щетинин.

    — Да. Это тайна, разумеется; но вам, как родному, ее можно поверить. Не говорите только о том никому…

    А что, Тальони танцует сегодня?..

    — Танцует… кажется…

    — Приходите ко мне в ложу…

    Оба встали.

    В это время Наденька тихо возвращалась в свою комнату.

    — Няня! — спросила она. — Ты знаешь князя Щетинина, который бывает у сестры?

    — Видала, кажется, чернобровый такой.

    — Няня, говорят, что он злой человек.

    — Быть может; да какое нам, матушка, до них дело?

    — Жалко, няня!

    — И, матушка, Христос с ними!

    VI

    [8], какая она жантильная!

    (Институтский Словарь)

    M-lle Armidine, первая красавица целой Коломенской части, была точно очень недурна собой. Влюбчивые флотские капитан-лейтенанты рассказывали о ней в Кронштадте товарищам с удивительным жаром; многие столоначальники, даже несколько начальников отделения нередко задумывались о ней, согнувшись над делом и забывая нужную для доклада справку. О ней и в Измайловском полку поговаривали с удивлением; о ней и на Васильевском Острову упоминали с завистью. Она точно была очень недурна собою, но, сказать по секрету, красоте ее вредила какая-то странная жеманность и принужденность в обращении. Она говорила с ужимками, делала маленький ротик, щурила глаза, притворялась слабонервною и чувствительною, одним словом, всячески старалась подражать обветшалым манерам, которые она предполагала в дамах высшего круга.

    Мать ее, Нимфодора Терентьевна, вдова промотавшегося откупщика, была добрая, толстая женщина, созданная гораздо более для Москвы, чем для Петербурга.

    матерей, имеющих товар, готовый для сбыта, давала каждое воскресенье вечеринки для сбора женихов — хитрость старинная, не всегда удачная, но в большом употреблении в Коломне и в Москве.

    В Петербурге, как, может быть, известно вам, образованный класс (я разумею людей чиновных, дворян, служащих и отставных, одним словом, сословие более или менее классное) разделяется на различные слои. Высший присвоил себе название хорошего общества, а прочие гнездятся около него и всячески, как m-lle Armidine, стараются ему подражать. Эти второстепенные общества как будто карикатуры первого: они тоже имеют своих красавиц, своих франтов — все то же, только в другом размере. Малодушное тщеславие, которое в высшем обществе прячется под золото одежды и мишуру разговора, тут явственнее и досадней: тут только и речи, что о знати да о чинах, да о знатном родстве, да о будущих милостях; о том, кто получит ленту, о той, кто будет к празднику фрейлиной, да о платье такой-то графини, о парике такого-то князя; одним словом: все хочет казаться значительнее того, чем бог создал. Со всем тем вы тут найдете ту же зависть, те же расчеты, которые господствуют в первом обществе, но не найдете того лоска образованности, той непринужденности de bon ton [9] — извините за слово, — которые исключительно отличают избранных высшего круга.

    Леонин, проведший детство свое под крылышком бабушки, а потом в губернской гимназии, не имел понятия о подобных подразделениях. Быв, при самом приезде в Петербург, представлен в дом Нимфодоры Терентьевны одним из своих товарищей, он был чрезвычайно счастлив, что мог влюбиться в существо столь отличительное, столь идеальное, как m-lle Armidine. Она была такая очаровательная, она так мило выговаривала monsieur… Leonine, она так мило рисовалась поэтической, воздушной, неземной… Корнетское воображение разгорелось, и Леонин каждое воскресенье выпрашивал себе мазурку и, облокачиваясь на стул коломенской Сильфиды, тихо шептал ей о счастье супружества, о рае взаимной любви. Тогда речь его была восторженна, мечты пылкого сердца изливались звучными словами, и он яркими красками изображал, как сладко любить в жизни и как сладко жить вдвоем.

    Но был ли он влюблен точно?

    ищет осуществления своей мечты; к тому же вкрадывалось и лестное очарование удовлетворенного самолюбия.

    Хотя m-lle Armidine была до крайности воздушна, но не менее того мысль о замужестве имела для нее, как и для всех барышень, особую завлекательность. Она глядела иногда на Леонина так томно, так томно, а потом вздыхала… И лучшая ее улыбка была для него, и самое задумчивое слово было для него… «Бедная девушка, как она влюблена! — думал Леонин. — Она мне неограниченно отдала свое сердце, она любит меня до безумия… и неужели я буду неблагодарен? Нет, вопреки бабушке, вопреки целому свету я должен оправдать ее доверие… Я женюсь на ней, я хочу на ней жениться, я должен на ней жениться!..»

    Так прошло несколько месяцев. А пока… молодой корнет огляделся, получил понятие о другой сфере, сделал некоторые знакомства, между прочим, с Сафьевым, который, по необыкновенной в таком человеке странности, чрезвычайно полюбил его и начал объяснять ему жизнь по-своему.

    И вдруг на вечеринках в Коломне не стало моего Леонина… Прошло несколько воскресений сряду — и стул подле m-lle Armidine не был уже занят пламенным корнетом. M-lle Armidine была расстроена и смеялась еще принужденнее, чем прежде.

    А Леонин, неблагодарный Леонин, переставал постепенно о ней думать. Развлечения Петербурга все более и более его завлекали, заглушая внутренний голос совести, укоряющей его грозно в предосудительном поступке с семейством, где он был обласкан и принят как родной. Знакомство с графиней довершило неблагодарность.

    Приглашение на бал княгини было доставлено Щетининым. Наступил день бала.

    VII

    Галантерейное обхождение…

    («Ревизор», д. II, явл. I)

    Выразить ли вам, с каким трепетом он подъезжал, в своей наемной карете, к иллюминованному крыльцу?

    себе столько страсти, столько любви, чтоб всем пренебречь и утешить ее в светском одиночестве. Он живо припомнил всю страстную исповедь ее бесстрастной жизни. Он мысленно повторял слово в слово все, что он слышал от нее во время маскарада, когда душа ее, вся непонятная ее душа выражалась тихими жалобами и просила высших наслаждений, и просилась к чудному небу любви непонятной и бесконечной.

    Карета подъехала.

    У подъезда стоял квартальный и толпился народ.

    Лестница, устланная пестрым ковром, была с низа до верха покрыта душистым лесом растений и цветов — целое лето среди трескучих морозов. На ступеньках чинно стояли по два в ряд разряженные лакеи в бархатных ливреях, с княжескими гербами. Леонин прошел далее.

    Залы штофные, мраморные сияли одна за другой тытячами огней. Вельможи, в звездах, толпились около карточных столов. Вдали раздавались увлекательные порывы бальной музыки. Женщины, покрытые брильянтами, увенчанные цветами, в тканях прозрачных и воздушных, порхали по зеркальному паркету под шумный говор пестрой толпы, среди целого хаоса перьев, аксельбантов, орденов, лорнетов и довольных лиц.

    подле другой, одна лучше, другая прекраснее! Глаза разбегаются, сердце рвется на части, а душа всех вас обнимает… Тут и вы, черноокая краса севера: на вас забываешь смотреть, чтоб вас слушать, забываешь вас слушать, чтоб на вас посмотреть! Тут и вы, Эсмеральда, воздушная, как мысль, беззаботная, как счастье! Тут и вы, краса Германии, — и вы, царица пения, отголосок юга на севере, — и вы, волшебница красоты, чарующая в волшебном своем замке, — и вы, с которою я вальсировал так много прежде, — и вы, которую я любить не смел, — и вы, которую я звал настоящей, потому что соперниц не могло вам быть! — все вы тут, все прекрасные, незабвенные — и бедный мечтатель стоит пораженный перед вами, с любовью и благоговением.

    Каково же было Леонину?..

    Из маленькой комнаты Армидиных, где шесть пар приезжих из губерний барышень прихрамывали кое-как в контрдансе, под звук уныло расстроенных фортепьян, вдруг перейти в идеальный мир волшебства, где все — цветы и золото, и красота, где все для глаз, все для чувств, все для наслаждения.

    Он не помнил, как Щетинин подвел его к хозяйке, не помнил, что он ей поклонился, что она ему сухо кивнула головой и что он отошел в сторону; он помнил одно…

    Глаза его среди пестрой толпы остановились на графине. Подле графини стоял Щетинин.

    — Очаровательная кузина! — вот вам рекрут, приятель мой Леонин.

    Как хороша была графиня! Как прозрачен газовый тюник, удержанный на пышном белом платье цветами и изумрудами! На груди брильянты вокруг огромных изумрудов; над полуспущенными перчатками блестящие браслеты; на голове изумруды и цветы.

    Леонин оробел и снова, как и в первый раз, чувствовал себя смешным и неловким.

    Графиня прелестно улыбнулась… Какая женщина не чувствует своего могущества? Она сказала несколько слов про жар, про давку, про усталость и число ожидаемых балов, и сказала так весело, так мило, что бедный корнет не верил своим ушам. Перед ним стояла та самая женщина, которой сердечный вопль так сильно потряс его душу. Судя по недавним впечатлениям, он воображал ее неловко-грустною и рассеянною в общем шуме, с тяжким горем в душе — а в ней ничто не обнаруживало ни малейшего волнения; она была вся олицетворенный бал, без скрытой мысли, довольная настоящим, не видя ничего далее первого вальса, ничего выше стен бальной залы. Он уже думал, как говорить ей о возмездиях любви небесной, а она беззаботно играла веером и говорила ему шутливо:

    — Хотите танцевать со мной третью?..

    Леонин вспомнил тогда об окружающей толпе. Он взял графиню за руку и с трудом упрочил себе местечко, где едва, следуя правилам кадрили, мог он повернуться с своей дамой. При появлении его легкий шепот пробежал по строю танцующих:

    — Кто этот офицер?

    — С кем танцует графиня?

    — Откуда он?

    — Что он?

    — Кто его представил?

    — Представил его князь Щетинин. Зовут его т-г Leonine.

    — А что такое m-г Leonine?

    — М-г Leonine — больше ничего.

    — А!!.

    Кадриль началась. Леонин приободрился и начал говорить с графиней о зимних удовольствиях, о балах, о маскарадах…

    — Вы любите маскарады?.. — спросил он тихо.

    — Я? — сказала графиня, взглянув на него с простодушием ребенка. — Вообразите, что я не знаю, что такое маскарад. Я боюсь масок и сама, как меня ни уговаривали, никогда не могла решиться надеть маску… Это настоящее ребячество.

    Леонин изумился. Голос, который с ним говорил, был, без сомнения, голос незабвенного домино. «Неужели, — подумал он, — владеет графиня до такой степени способностью откровенно говорить неправду?»

    — Здравствуйте, графиня!..

    Генерал, обвешанный орденами, со шляпой, закинутой под мышку, подошел к красавице, закручивая усы.

    Леонин обмер: это был начальник его, который, говоря военным слогом, распекал его на всяком ученье. Он уже хотел было отступить, но генерал дружески потрепал его по руке, скромно спросив:

    — Я не мешаю?

    — О, напротив!

    — Никак нет, ваше превосходительство!

    — Знаю, прекрасная дама: вы хотели бы видеть здесь не меня, седого старика, — продолжал генерал, приосанившись молодцом.

    Графиня вспыхнула.

    — Не бойтесь… Скромность — достоинство стариков… Ваш наряд нынче удивителен, как всегда. Моды и сердца признают вас своей повелительницей. Кроме одного человека, здесь, кажется, все одного мнения.

    — Право?

    — Все, кроме одного, — Кроме кого же?

    — Разумеется, кроме вашего мужа, — отвечал, рассмеявшись, генерал.

    — У меня до вас просьба, генерал, — сказала графиня.

    — Прикажите только. Вы знаете, что я покорный раб ваших повелений.

    — Приезжайте ко мне завтра. Если вас не пугает быть со мной наедине, то я жду вас перед обедом.

    — Ради стараться!

    Генерал с видом весьма довольным закрутил усы и скрылся в толпе.

    — Вам надо перейти в гвардию, — сказала графиня.

    — Да, мне обещано… Только, говорят, очень трудно.

    — Я попрошу его завтра об этом. Хотите мне поверить ваши деда?

    — Как, вы хотите быть столько добры?..

    Леонин взглянул на графиню с упоением.

    «Как хороша! — подумал он сперва, а потом прибавил: — А я буду в гвардии».

    В эту минуту кто-то взял его за руку.

    — Здравствуйте, душа моя!..

    — Сафьев…

    Графиня поспешно отвернулась. Сафьев стоял перед ней с своей вечной улыбкой, с пальцем, задетым за жилет. Кадриль кончилась. Сафьев взял корнета за руку, и оба вышли в боковую гостиную, где они уединенно расположились на штофной кушетке.

    — Мне кажется, душа моя, — сказал Сафьев, — что ты действительно глуп. Как можно бегать за светской женщиной, да еще избалованной и прекрасной! Чего ты хочешь? чего ты ищешь?.. Да знаешь ли ты, что такое светская женщина? — существо равнодушное, полуплатье и получепчик. Она живет только поддельным светом, украшается поддельными цветами, говорит поддельным языком и любит поддельною любовью. Поверь мне, братец, все это вздор! Влюбиться в Петербурге, в обществе бесстрастном — непростительно…

    — Что ж делать! — отвечал Леонин. — Я чувствую себя под влиянием какой-то сверхъестественной силы.

    — любить графиню… Не смейся надо мною. Мне и сладостно и горько, но я чувствую, что я не могу ее не любить.

    — Но взгляни вокруг себя. Как, неужели не приходило тебе на ум, что любовь в гостиной имеет что-то карикатурное? Вообрази себе пышную комнату с ковром, с обоями и картинами; на штофных креслах сидит дама — хорошенькая, правда, немного подрумяненная, с узкими рукавами, в перьях, в брильянтах… против нее, на других штофных креслах, сидит франт, сорвавшись с последней модной картинки, в высоком галстухе, в желтых перчатках, с лорнетом, с головой завитой, как пудель… и вот они говорят о-бенефисе, говорят о свадьбах, о новостях, а потом слегка коснутся до непонятных чувств сердца — и это любовь? и это не опротивело тебе, душа моя? и ты храбро принял на себя плаксивую роль вздыхателя? И чего ты надеешься?.. Думаешь ли ты постоянством дойти до того, что любовь твоя проникнет сквозь блонды и бархат в сердце той, которую ты любишь?

    Вздор опять. Здешние женщины взволнованы все какой-то беспокойной заботливостью. Подойди к любой, скажи ей несколько слов и наблюдай за ней — она отвечает тебе и улыбается тебе, а глаза ее разбегаются по пестрой толпе и ищут новых взоров, новых впечатлений. Все они похожи друг на друга. Улыбка тебе, и то мгновенно, а желание или болезнь нравиться не для тебя, бедного франта, с твоею любовью, с твоим постоянством, а для всех — слышишь ли? для всех желтых перчаток, для всех аксельбантов, для всех эполет…

    Тут Сафьев заметил, что Леонин не слушал его более.

    Бал горел ослепительным светом, пары кружились в шумной мазурке. Наступала пора, когда все лица оживляются, когда взоры становятся нежнее, разговоры выразительнее. Лядов заливался чудными звуками на своей скрипке. В воздухе было что-то теплое и бальзамическое.

    — Любили ли вы когда? — говорил на ухо графине высокий адъютант, играя кончиком своего аксельбанта. — Любили ли вы когда? — повторил он, поглаживая усы… — Любили ли…

    Молодая женщина прижала веер к губам, рассеянно бросила взгляд на свой наряд и отвечала вполголоса:

    — Не знаю.

    Адъютант провел рукой по воротнику.

    — Как, — сказал он, — это не ответ!

    — Вот что, — прервала графиня, — вы несносны с вашими вопросами. Я с вами никогда танцевать не буду.

    Какое вам дело, любила я или нет? Скажите мне лучше что-нибудь новенькое. Где вы были сегодня? кого видели?

    — Я дежурный нынче. Кроме просителей, не видел никого.

    — А нынешний год нет английских гор?

    — Нет. А вы любите английские горы?

    — Без памяти. Отчего их нет нынешний год?

    — Не знаю. А жаль!

    — Очень жаль… Как… жарко!

    — Очень жарко.

    — Кто начнет мазурку?

    — Саша Г.

    — Нам делать фигуру.

    Графиня выбрала Леонина, который, стоя в уголку, пожирал ее глазами.

    Бал все более оживлялся. Северные красавицы порхали по паркету; гвардейские мундиры и черные фраки скользили подле них, нашептывали им бальные речи; несколько генералов толпились у дверей, держась за рукоятку сабли и приложив лорнеты к правому глазу.

    не участвовал.

    — Сомнение или надежда? — сказал вдруг флигель-адъютант, подводя ему двух дам.

    — Сомнение, — отвечал он небрежно.

    Выбранная дама улыбнулась.

    — Вы, кажется, сантиментальничаете с вашим адъютантом, — сказал насмешливо князь Чудин, едва шагая по паркету. — Берегитесь: он человек ужасный.

    — Он надоел мне, — отвечала графиня, — он такой скучный.

    — А скажите, пожалуйста: кто этот робкий юноша, в первый раз показавшийся нынче в свет под вашим крылом?

    — Прекрасный молодой человек, семейный наш приятель. Он чрезвычайно мил и умен. M-r Leonine.

    — Право?.. радуюсь вашей находке.

    «Хитрость моя удалась, — думала графиня: — ему досадно… ему очень досадно!»

    — Графиня, — сказал он, — вы со мною танцевать больше не будете?

    — Попурри хотите?.. — сказала она.

    «Я счастлив, неимоверно счастлив! — думал, отходя, Леонин. — Я ей понравился».

    Мазурка превратилась уж в вальс. Локоны развились по плечам. Многие разъехались. Двери ужинной залы распахнулись.

    … Начался попурри.

    В зале было тогда свежо. Немного пар кружилось в упоительном вальсе. Леонин несся, как будто не касаясь земли. Графиня легко упиралась на его руку, и оба, трепещущие от удовольствия, оживленные своею молодостью, неслись весело на паркете. И Леонину бь!ло так хорошо, так сладостно, что голова его терялась, и ему чудилось, что он перенесся в другой мир, где упоительные звуки подымали душу его выше облаков.

    Примечания:

    1. Я узнаю гебя, прекрасная маска. (Бал-маскарад) (фр.)

    2. Я не всеведущ, я лишь искушен. (Мефистофель. «Фaycт». Ч. I.)

    »

    3. Предместье Сен-Жермен (фр.) 

    4. Знатный молодой человек (фр.)

    5. Он положительно мил (фр.) 

    6. Да… он прекрасный кавалер (фр.)

    9. Хорошего тона (фр.)

    Часть: 1 2

    Раздел сайта: